Пролог

Впечатления от самоубийства, невольным свидетелем которого был лектор. Вопрос о причинах и устранении самоубийств. Точка зрения лектора.

Мм. Гг!

Сколько раз вам и мне приходилось слышать и читать о всякого рода самоубийствах! Берете ли в руки газету, вы непременно наталкиваетесь на самоубийство; читаете какой-нибудь большой роман, опять то же самое; смотрите в театре драму, видите самоубийцу. Словом, самоубийство сделалось какою-то необходимою, хотя и печальною принадлежностью каждого No газеты, каждого дня номера времени. Но никогда и нигде самоубийство не производит такого ошеломляющего действия, как в том случае, если вы сами становитесь вольными или невольными свидетелями этого поистине грозного явления. Так бывает, когда наблюдаешь пожар издали и вблизи. В первом случае скользишь только взором по небу, на котором ночью вырисовывается оранжевое пятно зарева или днем выгибается столб черного дыма и самодовольно думаешь, как спокойно и уютно под застрахованной крышей. Но стоит лишь загореться «самому» или кому-либо из соседей, тут только всем сердцем воспринимаешь горе ближнего.

Впрочем, спешу оговориться, бывают самоубийства и красивые, как и пожар иногда принимает вид эффектного зрелища. Не даромъ ведь Нерон любовался пылающим Римом! Без сомнения, он не взял бы в руки лиры и не вспомнил бы Трои, если бы Рим, залитый румянцем огня, не казался ему в то время великолепным. Не менее красивым в своем роде можетъ быть и самоубийство. Вспомните Гедду Габлер в драме Ибсена того же имени. Ей не жаль, что любимый человек лишил себя жизни. Ее огорчает главным образом то, что это самоубийство не так красиво, как бы ей хотелось, что Эйлерт Лёвборг выстрелил не в висок или в грудь, – то была бы красивая смерть, – а-фи, какая пошлость! в живот. Или другой пример: красивым было для японцев недавнее самоубийство генерала Ноги, героя Порт-Артура, торжественно совершившего над собою харакири, точно какие-нибудь священнодействие, по случаю смерти Микадо.

Не то бывает, когда вы близко подходите к драме, приближаетесь к ее внутренней, «подноготной» стороне, когда, сами становитесь, если не действующими лицами, участниками ее, то зрителями, очевидцами. Наполеон не воспел, как Нерон, пожара Москвы и не вспомнил об Илионе. И не потому, что лишен был поэтического дара; ведь и Нерон не обладал им в степени, равной Гомеру, а с другой стороны и Наполеон очень любил и умел в иных случаях красиво, даже стихами, выражаться. Нет, он не воспел пылающей Москвы и не вспомнил, о Трое потому, что в пожаре Москвы предвидел гибель своей армии, предчувствовал, что в полыме русской столицы горит его слава.

Более интенсивное чувство, чем отдаленного зрителя, пережил недавно и я, когда, волею Провидения, мне пришлось стать свидетелем самоубийства. Понятно, поэтому, что и телеграмма газеты, сообщавшая: «17-го августа, вечером близ ст. «Малаховка» Московско-Казанской жел. дороги покончила жизнь самоубийством 16-летняя девушка, дочь губернского секретаря Губарева. Губарева бросилась под пассажирский поезд No 13, приближавшийся к станции. Причина самоубийства – романическая» – эта телеграмма не была для меня отдаленным облаком или заревом пожара, потому что и мне в числе пассажиров пришлось ехать в поезде No 13, и я вместе с другими проехал по хрупкому, трепетавшему в последних судорогах, телу 16-летнего ребенка.

***

Случилось это таким образом. 17 Августа, поспешая в Академию к приемным экзаменам, я сел в Рязани в вагон поезда No 13 и преспокойно двигался к Москве, как вдруг между станциями Быковым и Малаховкой наш поезд, точно врезавшись во что-то, останавливается. Это было около 11 часов ночи.

Всем, много ездившим по железным дорогам и, потому, привыкшим к относительной точности и безостановочности поездного движения от станции до станции, вероятно, знакомо это жуткое настроение, вызываемое неожиданною остановкой поезда в открытом поле, где не видно не только станции, но и простой будки, да еще чуть не в самую полночь. Так и чудятся: нападение разбойников, порча рельсов, взрыв парового котла, близкое крушение и прочие страхи, причем это настроение еще более усиливается от жалобных, точно молящих о помощи, свистков паровоза.

Как всегда в подобных случаях, посыпались вопросы: что это значит? отчего поезд остановился? и, так как, по обыкновению, никто ничего не знает, идешь сам на площадку, спрашиваешь бегущих мимо с фонарями кондукторов, но те или сами еще не успели узнать, или намеренно скрывают. Тогда сходишь со ступенек площадки и идешь, куда идут другие, и уже на месте узнаешь истинную причину.

В настоящем случае я узнал следующее. – Под поезд бросилась молодая девушка. Восемь вагонов успело прокатиться по ней, прежде чем поезд остановился. Только из-под девятого вагона извлекли ее, уже бездыханный, с раздробленным черепом, труп.

Тихая-тихая, августовская, немного прохладная, но еще совсем летняя ночь. Озаренное луной, открытое поле, лишь близ полотна дороги заслоненное живою изгородью невысокого кустарника, в тени которого более бы шло играть в прятки, а не скрываться с тою целью, чтобы незаметно ринуться под поезд. Кругом неугомонный треск кузнечиков. Рамка, более подходящая к сценам свидания, мечтательным прогулкам, но никак, не к подобным ужасам.

Когда я вернулся в вагон, для меня не было сомнения, что все совершилось обдуманно, хотя некоторые из бывших со мной в одном вагоне пассажиров и полагали, что поезд случайно мог зацепить гулявшую и не успевшую сойти с рельсов девушку.

Однако, мне трудно было представить себе, чтобы в такое глухое, почти полуночное, время молоденькая барышня одна, без провожатого, в подмосковном районе, где так много всякаго опасного люда, могла уйти на расстояние, быть может, не одной версты от станции.

Еще труднее, даже нелепо, было предполагать, чтобы эта, в одиночестве гулявшая, барышня не слыхала среди застывшей тишины ночи грохота приближавшегося поезда и не поспешила сойти с рельсов.

Конечно, последним доказательством намеренного самоубийства было бы письмо, каковое, если бы только оно нашлось, должно быть представлено начальнику ближайшей станции, чтобы можно было, кому следует, телеграфировать. Поэтому, когда поезд подошел к станции, я с большим нетерпением стал наблюдать за всем, что совершалось на платформе. И предположения мои в точности оправдались. Едва лишь поезд остановился, старший кондуктор подходит к стоявшему на перроне и, очевидно, заждавшемуся начальнику станции и вручает ему два письма с подробным докладом о случившемся.

Ах! – признаюсь откровенно – как мне в то время хотелось быть «станции начальником» чтобы узнать тайну юной, столь преждевременно и бесцельно загубленной, жизни.

Раздавив молодое существо, чугунное чудовище, с грохотом и свистом понеслось дальше, а я, припав головою к подушке, строил всевозможные предположения о мотивах и последствиях драмы, невольным свидетелем которой только что имел несчастие быть.

Я спрашивал про себя; что побудило тебя, несчастная девушка, подставить свою, еще почти детскую, совсем немного думавшую головку под смертоносный удар? и что вообще заставляет вас, милые девушки и дорогие юноши, так часто, так бестрепетно бросаться в объятия смерти, ложиться под поезда, стреляться, пить отраву и т. д., когда Божий мир так прекрасен, когда нам,

улыбки шлют солнце, луна

и звезды смеются нам в очи,

и сердце колдует весна

в свои ароматные ночи?

Что касается до настоящего случая, то здесь я представлял себе последовательно в качестве мотива: и общее разочарование в жизни, и временную размолвку с «милым», и ссору с родителями «из-за курсов», и обдуманный принцип какой-нибудь лиги.

Но всего вероятнее, как я думал, здесь случилась «обыкновенная история»: несчастная любовь. Моя догадка оказалась верной. Из корреспонденции я узнал, что «причина самоубийства романическая».

После этого я старался нарисовать в своем воображении дальнейший ход событий.

Я представил себе то неведение, в котором еще находятся родители девушки, если они живы, когда мы, посторонние люди, уже знали о случившемся; их тревогу по случаю того, что их дочь так долго не возвращается, или наоборот, спокойную уверенность, что все обстоит благополучно, что их дочь, как всегда, вместе с подругами встречает на станции поезд.

Но вот со станции депеша. Трясущимися руками отца распечатывается она и семья, за минуту спокойная, всего мгновение назад счастливая, теперь поражена, сокрушена, разбита. Как Рахиль, безутешно плачет мать о своем потерянном навеки детище; а отец? он – мужчина: он идет подкашивающимися ногами на станцию, чтобы видеть свою милую-милую дочурку, свою ненаглядную, теперь раздавленную, птичку.

***

Таковы впечатления, которые испытал я от самоубийства, близким и невольным свидетелем которого мне пришлось быть.

И тогда, и после я спрашивал себя, что за причина самоубийств, этого наиболее печального явления нашего времени, этой „одиннадцатой казни» нашего общества, и в чем нужно искать исцеления от этого недуга?

Ответом на эти вопросы и послужит дальнейшее чтение, причем я должен предупредить, что точка зрения в моем решении поставленных вопросов преимущественно субъективно-психологическая, а не объективно-социологическая, хотя, ради, полноты изложения, я намерен теперь же кратко коснуться и последней.

1. Объективно-социологическая точка зрения

Статистика и способы самоубийства; история самоубийств; теория самоубийств (психопатологический фактор, космический, наследственный, подражание, брак, возраст, сгущенность населения, религия, образование, экономический фактор, политический, профессиональный, социологический); терапия самоубийств; взгляд Дюркгейма.

Статистика самоубийств. Статистика, этот барометр и вместе термометр общественной жизни, является для нас интересной и поучительной в том отношении, что позволяет нам делать полезные обобщения касательно общественных масс и устанавливать практические выводы, ставить диагнозы и прогнозы на основании этих обобщений. Ту же самую ценность имеет она и относительно самоубийств. Особенно полезна она при определении объективных факторов самоубийства, о чем подробнее будет речь ниже, пока же достаточно указать, что всего больше, 25% самоубийств падает на долю психопатологического фактора, на неприятности разного рода 23%, на несчастную любовь и смежные факторы – 14%, на бедность 13%, семейные несчастия – 11% и т. д. (Франция).

Обычно самоубийства носят единичный характер, но бывают и массовые, коллективные. В Китае, напр. 500 философов конфуциан бросилось в море, когда один из императоров приказал сжечь книги их учителя. В Киеве за последнее время участились, по газетным сообщениям, случаи, парного самоубийства. Не так давно большую сенсацию произвело самоубийство трех евреек, двух сестер Калменсон – курсисток и еще одной Луэ, наследницы многих миллионов.

Способы лишения себя жизни многообразны. Сюда принадлежат: самоповешение и самоутопление, считающиеся наиболее распространенными в Европе способами самоистребления. Другие средства: огнестрельное и холодное оружие, яд, удушливые газы, прыжок с высоты, механическая сила машин (железнодорожные поезда) и т. д. Обычно избирается тот способ, который всего быстрее и вернее ведет к цели, менее причиняет боли и соответствует индивидуальным и сословным вкусам. Химики, фармацевты, фотографы прибегают к быстродействующим ядам: хлороформу, цианистому калию и др. Военные преимущественно употребляют огнестрельное оружие. Механики, кузнецы, сапожники, парикмахеры предпочитают инструменты своего цеха: бритву, нож и пр. Нищие и душевнобольные прыгают с верхних этажей, колоколен, топятся, давятся и т. д.

***

История самоубийств. Самоубийство не только объект статистики, но и истории: оно может быть рассматриваемо не только статистически, но и динамически, так как число самоубийств никогда не бывает постоянным, но изменяется, по большей части увеличиваясь (напр. за 30 лет во Франции и Пруссии вдвое, в Саксонии чуть не втрое) и лишь иногда уменьшаясь, в зависимости от некоторых условий.

Самоубийства известны нам с доисторических времен: их можно встречать у племен, еще не вступивших на порог культуры. Среди дикарей наблюдаются самоубийства больных и стариков, с целью освободить семью и род от себя, как лишних людей. Точно также практикуется самосожжение вдов по смерти мужей и самозаклание рабов на могилах своих повелителей.

Но вот занимается заря культуры, и самоубийства, этот тяжелый кошмар, не только не исчезают, но, наоборот, усиливаются, причем это усиление неизменно прогрессирует с каждым новым культурным эоном2. Во Франции, напр., на один миллион жителей приходилось 54 суицида с 1827 по 1830 г., а с 1856 по 1860 г, уже по. с 1886 по 1890 – 216, в 1892 году 242. То же явление имеет место и в других странах Европы, не исключая России, с особой, впрочем, для каждой страны прогрессией. Такой рост самоубийств не может быть объяснен параллельным приростом населения уже по тому одному, что последнее увеличивается в гораздо меньшей силе, чем самоубийства. Выступают всевозможные мотивы от таких серьезных, как общее разочарование в жизни и до таких курьезных, как желание стяжать себе известность, попасть на столбцы печати, что случилось прошлый год с некоей легкомысленной барышней.

Различно было отношение к самоубийству и со стороны общества. Говоря вообще самоубийство – одно из тех явлений, терроризующих человечество, к которому нельзя относиться сочувственно и поощрительно. Однако, в Греции, напр., самоубийство разрешалось, если человек лишал, себя жизни с дозволения правительства; но карался зато произвольный самоубийца лишением погребения и бесславием или атимией. В Риме самоубийство даже похвалялось, а стоиками, напр. Сенекой, возводилось в добродетель, если совершалось не по низменным, а благородным мотивам. Такой же взгляд на факт самопотребления имели германцы и славяне в начале средних веков.

Различным до противоположности было и остается отношение к самоубийству, как и к другим вопросам знания и жизни, со стороны философов. Пифагорейцы ясно и определенно высказывались против самоубийства. Человеческая жизнь принадлежит Богу. Он также же не имеет права лишать себя жизни, как раб убежать от своего господина. Аристотелики запрещали самоубийство по мотиву государственному. Человеческая жизнь – общественная собственность. Поэтому, кто убивает себя, вредит обществу, лишая его нужного работника. Кроме того, сам Аристотель порицал самоубийство, как проявление трусости – того, что мы назвали бы: «спасовал перед жизнью». Наоборот, Гегезиас, последователь эвдемониста Аристиппа, рекомендовал самоубийство, если жизнь не доставляет нам удовольствий. И учение это, действительно, многих привело к гибели, почему было запрещено (Пр.-Пр. И. Л. Янышев. «Православно-христианское учение о нравственности»).

Философы, отрицающие свободу воли (детерминисты), признают самоубийство неизбежным следствием сложившихся условий и на этом основании оправдывают его, тогда как индетерминисты всецело видят причину самоубийств в свободной воле индивида и, потому, осуждают. Столь же диаметрально противоположно воззрение оптимистов и пессимистов.

Безусловно отрицает самоубийство наша религия. Со своим учением о человеке, как богообразном творении, как о сыне небесного Отца и члене Тела Христова, христианство не могло примирить такого, вызываемого по большей части «земными мудрованиями», произвола, каким является самоубийство. Повысив общий уровень нравственного сознания человечества, оно eo ipso привило ему и тот взгляд на самоубийство, по которому последнее является, актом в высшей степени греховным, сознательным отречением не только от жизни, но и благодати. Поэтому, церковь вполне последовательно поступает, лишая самоубийц, по правилу св. Тимофея Александрийского (Проф. Ив. В. Попов. «Самоубийство») христианского погребения.

Средневековые законодательства Европы преувеличили отрицательный взгляд христианства на самоубийство в том отношении, что излишними жестокостями, свойственными духу времени, но отнюдь не христианской религии, старалась обставить посмертную кару самоубийц; напр., предавали труп sepultura asina seu canina, т. e., ослиному или собачьему погребению, зарывая его вместе с падалью названных животных. Одно дело – лишать самоубийцу погребения, что практикует и наша церковь, другое – глумиться над трупом.

Средневековый дух проник отчасти и в русское законодательство. Так, по воинскому и морскому уставам Петра Великого труп самоубийц отдавался палачу, который должен был волочит его по улицам, закопать на каком-нибудь бесчестном месте и, что всего непоследовательнее, матрос за неудавшуюся попытку лишить себя жизни, чему следовало бы радоваться, наказывался смертью. По действующим законам, самоубийство, если оно совершено не в состоянии умоисступления, карается лишением погребения без всяких ненужных глумлений.

***

Теория самоубийств. До некоторого времени наука держалась главным образом психопатологической теории по вопросу о самоубийствах, по которой «все самоубийцы – душевнобольные люди» (Esquirol). Самоубийство является, таким образом, мономанией sui generis или как один из специфических признаков сумасшествия. Но, под давлением новейшей психиатрии, благодаря клиническим и психологическим наблюдениям, эта теория пала, так как в большинстве случаев констатируется наличность в момент самоубийства ясного сознания и полного самоопределения. Правда, случаи психопатических самоубийств не редки, составляют, как сказано, приблизительно 25% всего количества суицидов, но возводить эту зависимость в общий закон значило бы противоречить другим, более многочисленным, фактам. Так, между прочим, записки сумасшедших и записки самоубийц принадлежат к двум совершенно различным категориям письменности: там сумбур представлений, хаотичность изложения и т. д.; здесь, наоборот, ясность мыслей, точность выражений и пр. Затем, по этой теории всего больше самоубийц давали бы женщины и евреи, так как между ними % душевнобольных выше, чем среди мужчин и других наций, но на деле выходит как раз наоборот.

Так, же несостоятельна и климатическая (Морселли), как и всякая другая теория, объясняющая самоубийства космическим фактором. Эти теории находят для себя оправдание, по-видимому, в той закономерности, что ежегодно число самоубийств, начиная с января, постепенно растет, достигая в июне максимальной цифры, а во второе полугодие столь же постепенно падает, доходя в декабре до minimuma’a3. Кроме того, замечено, что дневных самоубийств почти втрое больше, чем ночных. Несмотря на кажущуюся правдоподобность, теория, обусловливающая колебания самоубийств сезонно – климатическою причиною, глубоко ошибается, считая фактор второстепенного значения за первостепенный. Причина самоубийств на самом деле бесконечно глубже, указанные же выше совпадения находят себе ближайшее объяснение в социологическом факторе, о котором будет сказано ниже.

Нельзя объяснять наклонность к самоистреблению и расовыми особенностями, как и вообще наследственностью. Одни и те же славяне, напр., в Чехии лишают себя жизни в количестве 158 человек из 1 миллиона, тогда как в Далмации не более 14, т. е. в 11 раз меньше. Или одна и та же скандинальная раса в Норвегии теряет 65, в ІІІвецарии 125, в Дании 251 жертву суицида. Согласно этой теории, мужчины и женщины должны были бы лишать себя жизни в равном числе, так как закон наследственности для того и другого пола одинаков. Между тем, этого равенства нет. Затем, возрастание числа самоубийств при повышении возраста не совпадает с тем, что представляет собой наследственность.

Что касается имитационной теории, по которой самоистребление объясняется законом подражания, то она справедлива относительно многих явлений самоубийства, особенно коллективного характера, подобных, напр., самосожжению русских раскольников или самоубийству французских инвалидов. (Один инвалид повесился на воротах казармы. В течение двух недель на этих же воротах повесилось еще несколько инвалидов. Ворота замуровали, и странная эпидемия прекратилась). Сюда же можно отнести недавнее самосвержение с колокольни Ивана Великого в Москве двух учащихся: ученика коммерческого училища и гимназистки – одно за другим. Однако, всеобщего значения эта теория не имеет, поскольку сам по себе принцип подражания не безусловен и не всеобщ для объяснения даже однородных явлений.

Заметным образом влияет на самоубийства сексуальный фактор. Повсюду число мужчин – самоубийц превышает таковое же количество женщин: на каждую, лишающую себя жизни, женщину приходится, в среднем, 4 мужчины. Другие постоянные явления здесь таковы: между безбрачными и вдовствующими самоубийц больше, чем среди живущих в браке, именно вдвое, втрое и даже вчетверо; среди бездетных случаи самоистребления чаще, нежели у многосемейных, – на 865 бездетных самоубийц приходится 415 семейных, т. е. слишком вдвое больше.

Благотворное влияние брака объясняется развитием здорового семейного инстинкта, представляющего сильное противоядие наклонности к самоубийству. Чем многочисленнее и дружнее семья, тем выше стоит иммунитет, застрахованность членов ее от эпидемии самоубийств.

Несомненная зависимость, существующая между самоубийством и браком, весьма поучительна в том смысле, что далеко не оправдывает ходячего мнения, будто самоубийства главным образом обуславливаются тяжестью жизни. Оказывается, наоборот, число самоубийств уменьшается, с повышением тяжести существования. «Вот неожиданное последствие мальтузианизма, которого автор его, конечно, не предполагал. Большие семьи вовсе не роскошь, без которой можно обойтись и которую может себе позволить только богатый» (Проф. М. М. Тареев. Библиография. Самоубийство как социальное явление. Богословский Вестник 1912 г. Июнь.) и не предмет иронии, а истинное «благословение Божие», равно как и бездетность совсем не радость, а великое несчастье, как справедливо полагали наши предки.

Понятно, что ни развод, ни раздельное жительство супругов не могут содействовать процветанию жизни. Они деморализуют брак, лишая его всякаго нравственного смысла. Возможность любить многих с отсутствием теплого домашнего очага приближает в этом случае супругов к холостому состоянию и вызывает во многих случаях, за неимением твердой семейной опоры, роковой конец. Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить, страны, где часто и где редко практикуются развод и раздельножительство. В первых количество самоубийц в четыре-пять раз больше, чем во-вторых, причем на одного семейного приходится от 3 до 4 вдовцов и от 4 до 5 разводных.

При обсуждении причин самоубийства некоторое значение имеет и возраст. Среди детей самоубийства всего реже. И понятно: им жить еще не надоело, как некоторым из взрослых, да и в самой жизни участие их пассивно. С 16 лет тенденция к самоубийству прогрессивно растет, ослабевая лишь под самый поздний вечер, жизни. Однако, как бы ни были менее, сравнительно с другими возрастами, наклонны к самоубийству дети и ветхие старцы, среди них происходят иногда тем более потрясающие случаи самоистребления. Известны, напр., факты самоубийства 5-летних малюток. Еще ужаснее данные статистики в отношении к самоубийцам-старикам: в Саксонии в 1847–1858 гг. на 295 молодых самоубийц приходилось 1214 стариков и старух, покончивших с собою в возрасте от 70 до 80 лет, т. е. почти на самом пороге естественной смерти.

Сгущенность населения играет известную роль в самоубийствах, выталкивая, так сказать, из общей теснящейся массы наиболее слабых. Отсюда в больших населенных центрах, в столицах самоубийства чаще, чем на всей окружающей их территории. Это можно видеть на примерах Парижа, Берлина, Вены, Петербурга, Москвы. Сравнительно меньше пропорция самоубийств в Лондоне, благодаря особой силе влияния религии на английское общество.

Религиозный фактор, нужно заметить, имеет огромное значение в жизни. И это значение принадлежит ему не только в субъективно-психологическом смысле, о чем речь будет после, но и как социальной силе. Это ясно, напр., из сопоставления католичества и протестантства. Достаточно сравнить в этом отношении Пруссию, Саксонию и Данию, – страны, населенные протестантами, с Италией, Испанией и Португалией, католическими странами, чтобы видеть, что первые дают самоубийств в несколько раз больше, чем вторые. Особенно рельефна эта разница в Швейцарии, где в протестантских кантонах в 4–5 раз более самоубийств, чем в рядом лежащих католических штатах. Объясняется это явление тем, что католичество, существующее под верховенством папы, являет собою тесно сплоченную семью, тогда как протестанство не имеет ни иерархии, ни общеобязательной догмы, словом, лишено того, что составляет главную силу церковности, как высшей религиозной формы общения людей между собою. «Религиозное общество не может существовать», в частности, «без религиозного Credo и оно тем более едино и тем более сильно, чем более распространено это сredo. Наоборот, чем сильнее в группе верующих проявляются частные суждения, тем менее... роль» религии «в жизни людей, тем слабее ее сплоченность и жизненность» (Проф. Тареев), что мы и наблюдаем в протестантстве сравнительно с католичеством. Православие обладает еще в большей степени, чем католичество, жизненными потенциями (в православных странах самоубийств еще менее, чем в католических); следовательно, тем скорее религиозное спасение от зла самоубийства обретет в нем всякий желающий.

Иногда обвиняют в самоубийствах образование. Конечно, одностороннее образование, как и ложно понятая религия, может повести к самоистреблению, но само по себе образование здесь нипричем. В Саксонии, стране с наиболее высоким процентом самоубийств, правда, количество учащихся превышает число детей школьного возраста, но у германских евреев, опередивших в стремлении к образованию даже саксонцев, самоубийства – сравнительно редкое явление. Значит, дело не в образовании, а скорее в характере воспитания.

Экономические кризисы, подобные краху банков, и неожиданные успехи, как получение Германией с Франции 5миллиардной контрибуции, сопровождаются повышением уровня суицидов. Общей причиной здесь является резкое колебание экономического равновесия.

Что касается политических событий и переворотов, то их влияние на самоубийства может быть различным. Время упадка древней Греции, насквозь прогнивший императорский Рим, канун французской революции отмечены повышением общего количества самоубийств. Наоборот, эпохи подъема национального сознания, народных войн, подобные Франко-Прусской войне, или происходящей в настоящее время балканской борьбе народов, действуют в смысле самом благоприятном, останавливая рост самоубийств.

Некоторая доля самоубийств стоит в зависимости и от профессионального фактора. Так, военное сословие оказывается всего более склонным к самоубийству, как и к дуэлям. В Австрии, напр., 1876–90 гг. число самоубийц в офицерском состав оказалось в 10 раз большим, чем в остальных сословиях.

Все указанные зависимости, однако, условны, случайны, относительны, по теории социологической. Главная причина самоубийств, по убеждению социологов, лежит в том, что общественный организм в настоящее время переживает период хронического заболевания и что причину этого заболевания следует искать в ненормальном состоянии современной цивилизации. Под влиянием небывалого развития торговли и промышленности, при постоянно усложняющейся дифференциации общественных отношений, в быстро вращающемся круговороте противоположных интересов и стремлений, требующих крайнего напряжения умственных и физических сил, вековая борьба за существование обострилась до крайних пределов и стала для многих непосильной. В этой неравной борьбе слабохарактерные и малоэнергичные заранее обречены на верную гибель и они либо гибнут медленно от нищеты, от физических и душевных болезней, либо находят быстрый исход в самоубийстве. Этою безпощадностью нашего социального строя объясняются почти все разнородные явления, отмеченные статистикой. Женщины, в особенности дети, принимают менее участия в борьбе за существование, нежели мужчины и взрослые – и, следовательно, должны давать и дают меньший процент самоубийств. Летом и днем совершается наибольшее число самоубийств именно потому, что пульс коллективной жизни в это время бьется сильнее и продолжительнее. По той же причине самоубийств насчитывается более в культурных, чем в мало культурных, странах, в больших городах, чем в деревне, во время внезапного упадка или подъема народного благосостояния, чем при ровном течении экономической жизни». (Губский).

***

Терапия самоубийств. Сколько различных теорий, столько же и терапевтик: средства к уврачеванию зла указываются самые противоположные. В то время, как одни рекомендуют для этого репрессивные меры, в роде упоминавшейся sepultara asina seu canina, другие выдвигают на первый план – педагогические: воспитание нравственной энергии и самодеятельности.

Особое место в науке но данному вопросу принадлежит Дюркгейму. «Новейшая цивилизация потому столь благоприятствует наклонности к самоубийству, что она разрушила все прежние общественные организации, не дав взамен их какого-либо иного эквивалента. (Чтобы почувствовать всю правду мысли Дюркгейма, нужно принять во внимание, что автор – француз, а во Франции губительное действие современной цивилизации особенно заметно.) Образовавшаяся на строго иерархическом начале религиозная община, крепко сплоченная семья и не менее крепко сплоченные ремесленные и торговые корпорации служили в прежнее время носителями той всемогущей власти, которая, умиряя и регулируя борьбу за существование, сдерживала и обуздывала чрезмерное развитие индивидуальных страстей и стремлений. Протестантство уничтожило непоколебимость религиозного догмата и власть церковной иерархии, а великая революция стерла с лица земли все остальные регулирующие общественную жизнь организации, заменив их отвлеченной идеей общегосударственных интересов. Естественным последствием этой социальной ломки явилось неограниченное господство индивидуализма, без поддерживающего и сдерживающего воздействия высшей коллективной воли. Оно доводит человека до крайнего проявления эгоизма – самоубийства из-за себя и для себя. Заканчивающееся в настоящее время распадение (дезинтеграция) прежней социальной организации и обусловленное им нравственное оскудение современного общества может быть, но мнению Дюркгейма, устранено только коренным преобразованием всего социального строя».

Таков взгляд на самоубийство объективно-социологической науки.

2. Субъективно-психологическая точка зрения

Инстинкт жизни (Физический стимул бытия). Легенда „Спор из-за жизни». Противоестественность самоубийства. Иллюстрация из рассказа Куприна: «Мясо». Возвращение вкуса к жизни. Иллюстрация: «Случай из жизни Макара» – рассказ М. Горького. Taedium vitae. Полнота бытия, как условие постоянства вкуса к жизни.

Субъективно-психологическая точка зрения служит необходимым дополнением к объективно-социологической, второй страницей одного и того же листа. Если бы человек был только машиной или общественным животным, то объективно-социологической точки зрения было бы вполне достаточно. Но так как мы все хотим быть свободными и стремимся к личному счастью, то мы более, чем автоматы, выше, чем «головы» человеческого стада. Каждый из нас – нравственно – свободная личность, самоценная величина. Отсюда ни одно извне нас существующих условий не может влиять на нас с непреодолимой силой, потому что центр тяжести индивидуальной жизни – не в окружающей нас обстановке, но внутри нашей духовной сущности, в нашем разумно – свободном «Я». Каждый поступок человека определяется, поэтому, не столько «стечением» внешних обстоятельств, сколько совокупностью внутренних условий, так как в конце концов самое направление нашей жизни: «плыть по течению» или противиться ему, зависит от собственного пожелания.

Если мы с этой внутренней точки зрения посмотрим на то, что заставляет человека любить жизнь или, наоборот, противиться ей, то найдем: инстинкт жизни, закон самосохранения, физический стимул бытия, вот – первое, что побуждает непосредственно ценить жизнь, чувствовать «сладость бытия» независимо от тех или других обстоятельств индивидуального существования. Поэтому, в ком развит этот инстинкт до надлежащей высоты, тот не будет особенно много задумываться над вопросом, стоит ли жить, поскольку уже самый процесс жизни удовлетворяет его инстинкту, побуждает оценивать жизнь, как благо, а на смерть, как лишение, отнятие этого блага, смотреть как на величайшее зло, олицетворять его в виде чудовища. Наоборот, в ком этот инстинкт слабо развит, или не чувствуется совсем, тот, не смотря на все уверения свои и других, что самоубийство есть зло, будет неудержимо стремиться, по крайней мере, внутренно к уничтожению «ненавистного» ему бытия.

***

Иллюстрацией первого положения может служить

Легенда: «Спор из-за жизни»

Одиннадцатилетний мальчик, умненький и хорошенький, краса школы, «сокровище семьи»! Ему пришлось заболеть и остаться дома, вместо того, чтобы пойти в школу. Предрассветный сумрак с тусклым светом ночника наполнял комнату, где стояла кроватка больного.

Вдруг что-то пепельно-серое обозначались у порога. Вглядевшись, он различил оголенный череп с провалившимся носом и оскаленным одиноким зубом. Из-за спины сверкала отточенным лезвием коса. Тяжелый трупный запах распространился по комнате. На лице призрака ничего нельзя было прочесть, кроме ужаса.

– Пощади! – завопил, что было мочи, малютка и в судорогах заметался по койке, как рыбка, выброшенная на берег сетью рыболова.

Он уже знал, с кем имеет дело...

– Успокойся, – прошамкало привидение. Мне некуда торопиться. Только за эту отсрочку ты должен заплатить мне самим дорогим, что есть у тебя.

Прошло еще одиннадцать лет. Мальчик вырос в юношу – студента, превратился в очаровательного красавца.

Судьба баловала его. Привлекательная наружность, крепкое здоровье, богатая обстановка и блестящая перспектива делали его счастливым. Одно лишь вносило диссонанс в его жизнь, – потеря невинности, за возврат которой он готов был бы пожертвовать всем остальным.

Однажды он сидел на морском берегу с одной из, многих прежде, возлюбленной. Волны с шумом взбегали на берег и, разбившись о камни, спешили назад. На горизонте обрисовывался силует корабля.

Счастливая пара ничего не видела и не слышала. Слова ласки заглушали прибой, а взоры, устремленные с нежностью друг на друга, не замечали плывшего корабля. Вдруг над морской бездной, возле самого берега, вынырнула знакомая голова.

– Срок истек, – ясно различил он в глухом рокоте волн. Я пришла за тобой.

Оставив на время свою возлюбленную, он подошел к самому берегу и сказал:

– Не губи меня! Дай мне пожить еще, хоть немного. Жизнь подарила меня счастьем первой чистой любви и ты хочешь сразу отнять его у меня. Сжалься надо мной: все равно я – в твоих руках!

Я согласна, – молвила, усмехнувшись, беззубая челюсть. Только не раскайся. Я даю тебе еще одиннадцать лет, по истечении которых опять приду за тобой. Кроме того, за отсрочку ты заплатишь мне прежней ценой.

И с этими словами голова исчезла под закружившейся омутом волной.

С кем это ты, милый, разговаривал? – тревожно спросила его девушка, не видевшая ничего, кроме безобразной головы дельфина.

Это я поведал морю, как горячо люблю тебя – был его ответ.

Не сказала ему правды в тот раз и она: как простудилась, сидя на берегу со своим возлюбленным.

Еще минуло одиннадцать лет. За эти годы он успел потерять ту, которую любил больше всего на свете.

Сначала он много горевал и, даже пожалел было, что не согласился умереть тогда, у ее ног. Но потом, постепенно забывая о потере и сроке, он весь ушел в коммерческое дело – наживал капитал, наращивал проценты, открывал магазины, основывал конторы, скупал имения, строил заводы.

И вот когда, таким образом, он поднялся было на самую вершину золотой горы к нему в контору приходит один раз покупательница, лицо которой было закутано белой вуалью.

– Что вам угодно, сударыня? – спросил он ее, по обыкновению.

– Тебя мне угодно, – сказала она вдруг, откинув вуаль и показав ему почерневший, как уголь, единственный зуб.

Он узнал ее и затрепетал.

– Подожди! – умоляюще воскликнул он. Мне только тридцать три года. Позволь мне пожить еще несколько.

– Я уже не одну отсрочку давала тебе, ненасытный, – возразила она.

Замечая с ее стороны неуступчивость на этот раз, он сам поспешил предложить ей:

– Возьми у меня самое дорогое, что найдешь (он подразумевал: «в магазине»), только отсрочь еще настолько же исполнение своего приговора.

Скривив костяную гримасу и взяв для виду кусок черной парчи, страшная покупательница вышла.

Промчались еще быстрее, чем прежде, и эти вымоленные одиннадцать лет. За эти время он успел разориться до того, что остался, после многих миллионов, заводов, контор, магазинов, с одними долгами. Чтобы избежать тюрьмы, грозившей ему за несостоятельность, он решил бежать в Америку и там, в стране капитала, начать новую жизнь. Он направился к пристани, поздним вечером, чтобы не быть замеченным.

По дороге к нему подошла нищенка.

У меня ничего нет, – хотел – было, он сказать ей, но, пристально всмотревшись в ее лицо, узнал свою преследовательницу.

– Я не за копейкой, – молвила она, – а за тобой.

– Повремени, еще чуточку, – в ужасе произнес он. Вот я съезжу в Америку, тогда и бери меня.

– В таком случае ты заплатишь мне тою же монетой и, с досадой отвернувшись от него, подошла к другому прохожему.

В качестве прислуги он был принят на пароход Североамериканского Ллойда и понесся по волнам Атлантического океана в страну золота.

Дорогой он простудился и, едва успел прибыть в Нью-Йорк, как слег в госпиталь.

Потеряв навсегда здоровье, он уже не мог более трудиться, зато с большей интенсивностью работала его мысль. И ему, за отсутствием другого дела, ничего не оставалось, как только переживать свои мысли. А подумать ему было над чем. Вся жизнь его сложилась как-то странно, представляя какую-то сплошную сделку с таинственным существом, отбиравшим у него одну радость за другой. Так, неудачник наш, поехав в Америку за работой, превратился там в «философа». Жадные до всяких оригинальных новинок, как и до денег, янки принялись было уже спекулировать «известностью больного мыслителя».

Прошло одиннадцать лет. Один раз ночью к нему подошло это «таинственное существо», которое он принял сначала за сиделку.

– Ты готов? – спросила она, проводя по горячему лбу больного холодными, как ледяные сосульки, пальцами.

По тону голоса и ощущению невыразимого страха он узнал, кто перед ним.

– Нет, не готов, – ответил он. Ты должна теперь особенно пощадить меня за то, что я стал умнее, понял жизнь, и своей философией могу быть полезен людям.

Ему было в это время 55 лет, а он цеплялся за жизнь, как одиннадцатилетний ребенок.

– Безумный, – сказала она на этот раз со вздохом, – мне жаль тебя! С чем же ты останешься, если я еще раз возьму у тебя самое дорогое?

– Бери, только оставь мне жизнь.

И она ушла, оставив его в горячечном бреду.

Прошло еще одиннадцатилетие. Ему исполнилось 66 лет. За это время из госпиталя он был переведен в психиатрическую лечебницу, так как вскоре после того визита начал обнаруживать признаки умственного расстройства.

Ему все казалось, что он умирает. Комната, в которой он находился, представлялась ему мертвецкой. Сестра милосердия напоминала ему почему-то неоднократно виденный призрак. В стенных часах он чувствовал живое существо, воплощение приближавшего его к смерти времени и он грозил «убить» их, «уничтожить время». На исполнении этой безумной затеи его сознание окончательно померкло, и смерть могла, наконец, осуществить над ним свой давний приговор.

***

Смысл этой фабулы до прозрачности ясен. Человеку, страстно хочется жить, и в самую минуту смерти он думает о вечности. Жизнь он ценит, как благо, само по себе, не взирая ни на какие потери, безотносительно ко всем другим радостям. В самом процессе жизни, движения, труда, он чувствует «сладость бытия». Подобно Ахиллесу, он предпочитает быть поденщиком на земле, чем скитаться за гробом в царстве теней.

Самоубийство, с этой точки зрения, как бы оно, подобно харакири Ночи или в древности Петрония, ни было красиво, какой бы идеологией ни оправдывалось и каким бы социологически-неизбежным ни казалось, всегда являет собой нечто противоестественное и потому более ужасное, чем обыкновенная человеческая смерть. Не говоря уже о том, как преждевременное и произвольное лишение себя жизни, прекрасной человеческой жизни, с ее творческой мыслью и способностью к бесконечному совершенствованию, антирелигиозно и противонравственно, оно, как утрата «инстинкта жизни», подобно потере стыда или совести, в здоровом, не отравленном каким-либо физическим или нравственным ядом, человеке вызывает непроизвольное отвращение.

***

Художественное выражение этой мысли мы найдем в рассказе Куприна «Мясо».

Студент-медик Борис Полубояринов, великий жизнелюбец, принадлежавший к изысканному аристократическому кругу, должен был, несмотря на свое отвращение к трупам зайти в анатомический театр. Голые мертвые тела, тяжелый трупный запах и все прочее, что ежедневно в этом театре встречает студент, произвели на Полубояринова гадкое впечатление. Вместе с товарищами он должен был идти в трупарню за своим No-м – трупом. И вот, когда сторожа проносили мимо него этот труп, свесившаяся с носилок холодная рука задела его по лицу. Борис не выдержал и упал без чувств.

Весь день его преследовало ощущение мертвого тела и мучительный вопрос, какой смысл может иметь жизнь, когда весь ее итог – безобразный труп. Вечером он отправился к одной даме и здесь, в объятиях женщин, он опять почувствовал тот же удушливый запах человеческого мяса. Выскочив из объятий, он отправился домой и, ходя взад и вперед по кабинету, предавался неотразимо преследовавшим его мыслям.

Увидя висевший на стене револьвер, «Борис взял его, взвел курок, и посмотрел на барабан. Все шесть гнезд были заряжены. Борис сел перед зеркалом и, взяв дуло в рот, положил палец на собачку.

«Ведь какая глупость – жизнь – мелькнуло у него в голове, точно какой-то отрывок из старого романа, – маленький свинцовый шарик в одну секунду погасит ее, и царь природы, со всеми радостями и огорчениями, станет куском земли. Стоит только надавить на собачку и...»

«Борис слегка нажал палец. Собачка упруго подалась. Борис поглядел на себя в зеркало и увидел бледное лицо, с испуганно блестящими глазами. Сердце его так и колотилось в груди.»

«Ну, теперь еще... чуть-чуть...»

«Собачка еще подалась, но с большой упругостью.»

«Теперь одно только ничтожное усилие, и конец! – подумал с ужасом Борис. – Ну!..»

«Вдруг им овладел такой ужас смерти, что, задрожав всем телом, он швырнул револьвер на кровать.»

«Жить! Жить! Жить! – точно закричали в нем тысячи оглушающих голосов. – Жить во что бы то ни стало, как можно больше, как можно шире!»

... «И он, быстро схватив фуражку, без пальто и калош, выбежал на улицу...»

***

Таким образом, какой ужасной ни казалась Борису смерть, когда он видел ее на трупах анатомического театра и какой бессмыслицей ни представилась ему после того собственная жизнь и жизнь подобных ему тысяч здоровых людей, однако смерть в форме самоубийства казалась для него еще ужаснее, еще противоестественнее.

Как противоестественный акт, самоубийство объясняется, мы сказали, потерей инстинкта или вкуса к жизни. Действительно, достаточно бывает вернуться этому вкусу к жизни, у человека отпадает охота убивать себя.

Лучшим примером может служить «Случай из жизни Макара», рассказ М. Горького, напечатанный XXXIX Сборнике «Знания».

«Макар решил застрелиться.

Здоровый парень, самоучка, он представлял собою тип мечтателя, идеалиста – из народа. Увлекшись чересчур чтением, он постепенно отодвигался от живой действительности. Увлечение сопровождается обычно агитаторством. То же было и у Макара. Сначала его понимали, сочувствовали ему, но потом перестали. Пошел он к интеллигентам – те отнеслись к нему свысока. Он почувствовал себя одиноким; прежние высокие мысли теперь казались ему тяжелыми. Не везло ему, кстати, и в любви. Две хорошенькие барышни, жившие вместе с ним в одном магазине, только подсмеивались над ним. Когда он признался приказчице Насте о своем намерении убить себя, она ему ответила:

« – Вы лучше почистите мне высокие ботинки: завтра Стрельцкий играет Гамлета, я иду смотреть, – почистите?

........

– Честное слово, я сегодня застрелюсь... Так что чистить башмаки ваши перед самой смертью – неловко как-то, не подходит...

– Фу, какой вы скучный! – был Настин ответ».

Макар купил себе револьвер, и ночью отправился за город. Дорогой он встретился с ночным сторожем татарином, не знавшим, куда девать иззябшего котенка (дело было в декабре). Макар посоветовал ему положить его за пазуху и отправился далее. Придя на назначенное место, Макар вынул револьвер и выстрелил. Получилась осечка. Выстрелил в другой раз и упал, но рана была не смертельна. Его поднял татарин, и с полицейским отвез в больницу. Здесь все его раздражало и вновь тянуло к смерти; позволявшие себе балагурить над ним доктора, усталые сиделки, хмурые товарищи по палате и особенно четверо больных – циников. Последние издевались над ним, травили его, как собаку, приговаривая: « Взы, взы...» и т. д.

Но здесь же началось и воскресение, пробуждение инстинкта жизни, восстановление вкуса к ней. И это совершалось так же постепенно, как прежде – угасание этого инстинкта, утрата этого вкуса. Сначала в больницу пришла Настя, та самая, насмешница, которая просила Макара почистить ботинки, когда он серьезно сообщил ей о своем намерении умереть. Теперь она пришла навестить его, выразить сочувствие, и уже один вид ее, звук ее голоса наполнили удушливую атмосферу палаты здоровой, живительной свежестью. Затем пришел татарин, отогревший котенка и вместе с полицейским подавший первую помощь раненому. Он рассказывал, сидя на койке, как они его тогда «возили из конца в конец города, и котенок тоже ездил, сидя за пазухой тулупа». Макар развеселился, слушая неправильную речь татарина, смеялся и расспрашивал. Наконец, больного посетили его товарищи. Их знакомая внешность, смешные манеры, неуклюжие, но искренние речи, наконец, их дешевые, но сердечной лаской обвеянные, гостинцы – окончательно вернули Макара к жизни.

... За окнами густо падал снег, хороня прошлое».

Так как инстинкт жизни имеет в человеке, но только физический характер, как у животного, но осложняется и духовными ценностями; религией, моралью, наукой, искусством, творчеством и т. д. каждая из которых доставляет ему особую специфическую сладость, – то для поддержания в человеке большего равновесия и постоянства во вкусе жизни, ему необходимо ощущение ее во всей полноте, а не с одной лишь физической стороны, потому что ограничение себя одними животными потребностями скоро притупляет вкус к жизни, ведет к пресыщению, развивает taedium vitae, подобно тому, как употребление одних и тех же кушаний вызывает потерю аппетита и тошноту, или злоупотребление сластями – изжогу. «Вся наша жизнь земная – по Дон-Жуану Байрона – из междометий разных состоит: в ней «ха, ха, ха!», «иль ох!» – печаль иль радость – но «тьфу» верней рисует эту гадость». Масса самоубийств прежних и современных донжуанов объясняется именно этою плотскою односторонностью, животностью жизни.

Поэтому, родители, если они не хотят, чтоб их дети, пресытившись жизнью, лишили себя ея когда-нибудь, вместе с общей сладостью существования, родительской лаской и любовью должны дать детям почувствовать радость веры, молитвы и др. идеальных настроений, доступных детскому возрасту. Педагоги, чтобы не вызвать в своих воспитанниках преждевременного taedium vitae и совсем обезопасить их с этой стороны в будущем, обязаны привить им интерес к образованию, искусству, а главным образом воспитать потребность труда, нравственной чистоты и религиозности.

Словом, мы должны жить, и пускать в оборот все данные нам от Бога таланты; мыслить и развиваться во всевозможных положительных направлениях; чувствовать прекрасное и желать доброго, стремиться к идеалу и воплощать его в своей действительности; смотреть на себя не как на вьючных животных, а как на богообразные творческие личности, чтобы, находя себя постоянно в полноте жизненных интересов и противопоставляя всем внешним случайностям внутреннюю ценность бытия, сладость личного жизнетворчества, нам не пришлось в будущем вкушать после сладкого горькое, после нектара наслаждений пить желчь разочарований, каким оказывается на своем дне почти всегда фиал эпикурейца.

Приложение.

Есть два типа самоубийств, в субъективно-психологическом отношении наиболее интересных – два типа, которые обвеяны соблазнительной иллюзией поэзии, поскольку в них потеря вкуса к жизни обуславливается не односторонним растительно-животным прозябанием, а неудовлетворением двух нежнейших запросов души, двух благороднейших ее потребностей: искания смысла жизни и взаимной любви.

Эти два типа я намеренно выделяю еще и потому, что на меня лично они произвели сильнейшее впечатление. Об одном самоубийстве, с романической подкладкой, я уже рассказывал. К этому типу я еще вернусь. А о другом, адогматическом самоубийстве буду говорить теперь.

3. Адогматический тип самоубийства

Впечатления от самоубийства воспитанника семинарии. Без догмата жизнь не возможна. Литературный пример – Плотовский – из романа Сенкевича «Без догмата». Отзывы Ле-Дантека, Джемса и Толстого о ценности веры для жизни. Сладость веры святых.

28 Августа 1908 г. по дороге из Петербурга мне пришлось прочитать в одной из газет телеграмму из Калуги следующего содержания: один из воспитанников духовной семинарии, не выдержав экзамена, застрелился. Мой путь лежал как раз в Калугу. Приехав сюда, я узнаю, что факт самоубийства совершился, но мотивировка его совсем иная. В прочитанной мной корреспонденции сообщалось, что мотивом послужил провал на экзамене, а здесь я узнал: юноша, действительно, застрелился после неудачно выдержанного экзамена. Но post hoc вообще не значит propter hoc. Оставленная самоубийцей записка содержала в себе следующее объяснение: «я проанализировал всю свою жизнь и не нашел в ней никакого смысла, из-за которого стоило бы жить». Другими словами, он произвел самоэкзамен, самоиспытание, переоценку всех ценностей и... провалился. Что касается до меня, то я второму объяснению поверил больше, чем первому. «Человек» стреляющийся из-за таких ничтожных вещей, как двойка или единица, не достоин ведь этого царственного титула.

Очень может быть, конечно, что неудача постигшая юношу на экзамене, ускорила развязку, но не она создала трагедию его жизни, не она привела его к роковому концу. Разве смерть Офелии была действительной причиной самоубийства Гамлета? Нет, вся печально-сложившаяся судьба принца, все его скептическое миросозерцание постепенно, шаг за шагом, готовили его к этой развязке. И такое объяснение, хотя в высшей степени печальное, только и достойно человека, как человека. Ведь предъявлять к жизни такие требования, как искание в ней смысла, т. е. оценивать жизнь с точки зрения разума, может только человек.

Правда мысль, отрешенная от веры, от догмата, как лодка, отвязанная о берега, мечется туда и сюда, пока не сдерживаемая никаким жизненным принципом, не разобьется о самое себя. Мысль грызет тогда «ствол жизни» по выражению одного издателя записок самоубийц.

Пусть человек и не найдет в жизни никакого смысла, пусть в результате такой оценки и получится нуль, уже важен сам по себе факт этого искания, самая оценка, запрос; важно именно потому, что есть существо, которое мыслит, которое разумно, которое не удовлетворяется одною жвачкой и похотью. Животное не может убить себя, но оно и не разумно. И когда я читаю в газетах о подобных самоубийствах из-за видимой бессмыслицы жизни, я всегда нахожу в них тот именно смысл, что они лишний раз запечатлевают собою разумность природы человека, подчеркивают, хотя так и неудачно, бытие в нем души, а не одной только плоти.

Телеграмму о самоубийстве семинариста прочел я, как выше замечено, 28 Августа 1908 года. Этот же день нам памятен восьмидесятилетним юбилеем покойного графа Л. Н. Толстого, того самого Толстого, который тоже едва не лишил себя некогда жизни по той же самой причине. И в этом совпадении я нашел для себя новый повод к размышлению. Кто был этот юбиляр, чествование которого одни принимали, а другие отвергали? Одни видят в нем преимущественно художника, великого писателя земли русской, другие мыслителя-моралиста и т. д. Но для меня Л. Н. Толстой, прежде всего человек, жадный искатель смысла жизни. Отсюда получается такая параллель. С одной стороны искатель истины, и с другой тоже. Это общее для них. А различное: там – незначительная фигура неизвестного почти никому семинариста, здесь – внушительная импонирующая сиятельность графа, всемирно-известного писателя и мыслителя. Там – почти безусый юноша, здесь – почтенный восьмидесятилетний старец, там – преждевременно погибшая жизнь из-за необретения в ней смысла, здесь – сравнительно покойное существование, хотя и не без покушения все же на него со стороны самого искателя. Но и при таком различии между обоими искателями истины в отношении к положению, возрасту и обстоятельствам жизни, нельзя не видеть в них двух родных братьев, одной и той же разумной, хотя и не свободной от ошибок, человеческой природы.

***

Горечь отрицания, сомнения, скепсиса, во что обращается иногда наша мысль, отравляя наш духовный организм, заглушает чувство «сладости бытия» и ведет к насильственному прекращению бесцельно-бессмысленного существования. Жить без веры, положительной или отрицательной, без веры в Бога или обезьяну, в Иисуса или Маркса, без догмата бессмертия или потустороннего ничто, мы так же не можем, как и без того, чтобы не думать о «вчера» и «завтра», о выигрыше или проигрыше за карточным столом о «правой» стороне или «левой», когда стоим на распутье. Без догмата наша жизнь сдвигается с устоя и падает невозвратно в бездну небытия.

Классический тип такого адогматическаго самоуничтожения, мы имеем в романе Сенкевича: «Без догмата», в лице главного героя – Леонтия Плошовского.

Этот герой представляет собою довольно распространенный тип «гения без портфеля». Данный эпитет обозначает человека, наделенного от природы недюжинными способностями, но, вследствие общей хаотичности своего внутреннего мира, не посвятившего себя ни одной специальности, не занявшего в обществе никакого определенного положения. По данному себе самим, ІІлошовским, определению, он был величиной inproductivite, нечто в роде бесплодной смоковницы, потому что жил без догмата, так как не хотел верить, ибо не умел хотеть. Между тем жить без веры, цельной и всепоглощающей веры, с постоянным скепсисом, неугомонной самокритикой, вместо нее, так же мучительно, по сознания самого скептика, «как птице летать с одним крылом». С другой стороны, и в моральном отношении герой адогматизма был человеком, хотя и порядочным, но порядочным настолько, насколько это было неизбежно по требованию привычек, среды и барского тона, в которых рос и вращался Плошовский.

Чем же он жил в таком случае? Исключительно игрою чувств, всегда капризной, изменчивой, не управляемой ничем, кроме слепого случая, подобно картам.

По капризу чувства Плошовский отверг любимую и любившую его Анелю, а когда она вышла замуж за Кромицкого, он бесился и, переживал муки Тантала от близости Анели, по вине его, принадлежавшей не ему, а пошляку Кромицкому.

Не защищенного каким-либо догматом, общественным или религиозным синтезом, Плошовского разъедает до мозга костей скептицизм. «Не знаю, не знаю, не знаю» – таков его девиз.

Но здесь, по словам самого Плошовского, в этой сознательной немощи человеческого разума, заключается трагедия, не говоря уж о том, что наша духовная природа всегда настоятельно требует ответа на предъявленные вопросы, ибо в этих вопросах заключается все реальное значение человека. Если на той стороне есть что-то вечное, то все несчастия и потери на этой стороне сокращаются до нуля. Человек мечется в этом великом незнании, чувствуя, что если б он мог перейти на какую-нибудь сторону, то ему стало бы легче и спокойнее. Противоположностью Плошовскому выступает в романе Снятынский и сама Анеля. Первый исповедывает два догмата, которых не касалась его критика: служение обществу и любовь к достойной женщине. «С этими» заявляет Снятынский: «жизнь стоит что-нибудь, а без них она – нуль». Что же касается Анели, то она была религиозна, и признавала долг верности даже к нелюбимому человеку.

Сравнивая себя с Анелей, Плошовский восклицает: «В конце концов, мы оба страшно несчастны. Но у тебя, Анеля, есть хоть какая-нибудь опора в жизни, есть догмат, а я точно лодка без кормы и весла... Знаю только одно: чья жизнь не укладывается в тот простой кодекс, которого придерживается Анеля, и подобные ей люди и, чья душа выкипит из этого сосуда, тот должен смешаться с прахом и грязью». Плошовский до того чувствует себя отравленным адогматизмом, что сам признается: «Говорят, люди, умирающие от голода, за несколько минут до смерти, уже не могут выносить пищи. Точно так же, и мой духовный организм не может выносить доброты и утешений. Не могу также выносить и воспоминаний». Исковеркав свою и чужую жизнь, Плошовский в последние минуты жизни Анели, когда, как и при всякой смерти, душа переживает состояние какого-то прозрения, сказал: «Я мог бы бытъ твоим счастьем, а стал несчастьем. Это я причина твоей смерти, так как, если б я был другим человеком, если б у меня не было недостатка в жизненных основах, то на тебя не обрушились бы те потрясения, которые убили тебя. Это я понял во время последних минут твоей жизни, – понял, и поклялся идти за тобой... Если ты умерла вследствие моего «не знаю», то как же я могу остаться здесь жить?»

Так неразрывно связаны между собою догмат и жизнь, жизнь и догмат, и этот синтез их настолько прочен, неразделим, что, если бы мы спросили:

Чем же грозит жизнь без догмата? – сама жизнь и ее дубликат, литература, отвечают нам:

Смертью!

Догмат вообще есть, таким образом, необходимый элемент, логический постулат жизни.

***

Вопрос веры и неверия догмата и скепсиса не есть только вопрос истины и лжи, а прежде всего жизни и смерти, полноты и скудости, а отсюда сладости и безвкусия, если не горечи, существования. Это признают даже два таких позитивиста по складу своего научного мышления, как проф. Ле-Дантек и Джемс, один знаменитый биолог, другой еще более знаменитый психолог, первый, по собственной откровенной исповеди, атеист, другой мистик по вере.

Вот, что говорит Ле-Дантек в своем «Атеизме» – сочинении, излагающем иррелигиозное credo автора. «Если нет Бога, справедливость есть не более, как наследие предков, как и доброта, как и логика», т.е. все условно, абсолютного нет ничего. Правда, совесть не обязательна для атеиста, потому что, как и все, она наследственна, но без совести даже и атеист представлял бы собою тип уж слишком патологический и уродливый. «Я утверждаю, – заключает Ле-Дантек, – что общество логических последовательных атеистов невозможно, потому что даже признавая заблуждением понятие абсолютной ответственности, это понятие все же остается заблуждением социально необходимым. Наоборот, общество атеистов, обладающих совестью, представляется мне вполне возможным, но на условии, чтобы они не рассуждали и без обсуждения принимали бы данные их совести». Это выводы социального характера, а личного, индивидуального еще тяжелее. Последовательный атеист не может долго жить, он неизбежно приходит к самоубийству по невыносимой тяжести своих страданий Ле-Дантек сознается, что не раз и он сам покушался утопиться, но каждый раз его спасала какая-нибудь непоследовательность: жалость к семье или что-нибудь другое в том же роде. «Смерть это триумф неверия!» восклицает автор «Атеизма». Атеист не боится смерти, потому что он не верит ни в бессмертие, ни в суд. Однако, он чувствителен к страданиям и, хуже верующего вооружен к перенесению их. Не застрахован он и от унаследованных, подобно совести, страхов пред неизвестным будущим. «Ни цели, ни желания, ни интересов, – такова психология неверия. «Истина, раскрываемая неверием, есть ужас наводящая истина, обесценивающая жизнь и сменяющая жажду существования желанием положить конец не зависящему от нас бессмысленному и бесцельному процессу».4

***

Послушаем теперь, что скажет другой упомянутый ученый В. Джемс.

«Религия, – говорит он в своей книге: «Многообразие религиозного опыта», – придает жизни оттенок очарования, который не может бытъ выведен рациональным или логическим путем не из чего другого... Когда жизненная борьба кончается поражением, и все рушится вокруг нас, это чувство возвращает к жизни наш внутренний мир, который без этого оставался бы безжизненной пустыней... Религия делает для человека легким и радостным то, что при других обстоятельствах для него является игом суровой необходимости. Если религия единственная сила, способная выполнить эту задачу, то ценность ее, как проявления человеческого духа, стоит вне всяких сомнений. Она получает значение такого органа нашей душевной жизни, который выполняет функции, каких никакая другая сторона нашей природы не может, выполнит с таким же успехом. С чисто биологической точки зрения это необходимое заключение, к которому мы неминуемо должны были прийти».5Таким образом, религиозная вера оказывается в нашей жизни противоядием, благодаря которому можно спасти себя от разочарования, от горечи скептицизма, это – в полном значении слова панацея от всех жизненных зол. «Все исследователи согласны в том, что религия крепче всего привязывает человека к жизни» (Ив. В. Попов. Самоубийство), так как у нее для этого имеются наиболее могущественные средства; идея бессмертия и загробного воздаяния, также утешительная вера в благой Промысл Небесного Отца. Религия, как об этом свидетельствует ежедневный опыт верующих людей, углубляет чувство жизни и самопроизвольное лишение себя ее, становится столь же психологически трудным, даже невозможным делом, как исторжение глубоко ушедшего корнями в землю дерева.

***

Насколько религиозный догмат спасителен для жизни, показывает, между прочим, пример Л. Н. Толстого. Пример этот в особенности тем и поучителен, что он показан человеком, отрицавшим и глумившимся над догматом Церкви, тогда как сам был спасен именно догматом.

Как известно, в начале 80-х годов прошлого столетия Толстой переживал тяжелый кризис гамлетовского «быть или не быть».

Вот что говорит сам о себе Л. Н. в своей «Исповеди».

«Жизнь моя остановилась... Непреодолимая сила влекла меня к тому, чтоб как-нибудь избавиться от жизни... И вот тогда я, счастливый человек, прятал от себя шнурок, чтобы не повеситься на перекладине между шкапами в своей комнате, где я каждый вечер бывал один, раздеваясь, и перестал ходить с ружьем на охоту, чтобы не соблазниться слишком легким способом избавления себя от жизни».

«Вопрос мой тот, который в пятьдесят лет привел меня к самоубийству, был самый простой вопрос, лежащий на душе каждого человека, от глупого ребенка до мудрейшего старца, тот вопрос, без которого жизнь невозможна, как я это испытал на деле». Это вопрос: «Есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожился бы неизбежной, предстоящей мне смертью?»

«И я искал объяснения на мои вопросы во всех тех знаниях, которые приобрели люди. И я мучительно и долго искал и не из праздного любопытства, не вяло искал, но искал мучительно, упорно, дни и ночи, – искал, как ищет погибающий человек спасенья, – и ничего не нашел».

«Я искал во всех знаниях и не только не нашел, но убедился, что все те, которые так же, как и я, искали в знании, точно так же ничего не нашли. И не только не нашли, но ясно признали, что то самое, что привело меня в отчаяние – бессмыслица жизни есть единственное несомненное знание, доступное человеку...».

«Во все время этого года, когда я почти всякую минуту спрашивал себя: не кончить ли петлей или пулей, – во все это время, рядом с теми ходами мыслей и наблюдений, о которых я говорю, сердце мое томилось мучительным чувством. Чувство это я не могу назвать иначе, как исканием Бога...»

«Помню, – говорит Толстой, – это было ранней весной, я один был в лесу, прислушиваясь к звукам леса. Я прислушивался и думал все об одном, как я постоянно думал все об одном и том последние три года. Я опять искал Бога...».

«Но понятие мое о Боге, понятие-то это откуда взялось? И... при этой мысли во мне поднялись радостные волны жизни. Все вокруг меня ожило, получило смысл... Так чего же я ищу еще? воскликнул во мне голос. Так вот Он. Он есть то, без чего нельзя жить. Знать Бога и жить – одно и то же. Бог есть жизнь».

«...И сильнее, чем когда-нибудь, все осветилось во мне и вокруг меня, и свет этот уже не покидал меня...»

«И я спасся от самоубийства... И странно, что та сила жизни, которая возвратилась ко мне, была не новая, а самая старая, та самая, которая влекла меня на первых порах моей жизни»

«Я вернулся во всем к самому прежнему, детскому и юношескому... Я вернулся к вере в Бога, в нравственное совершенствование и в предание, передавшее смысл жизни... И так как сила жизни возобновилась во мне, и я опять начал жить...».

Отсюда Толстой делает следующий многознаменательный для нас вывод: «Где жизнь, там и вера; с тех пор, как существует человечество, существует и вера, которая дает возможность жить, и главные черты веры везде и всегда одни и те же... Вера есть знание смысла человеческой жизни, вследствие которого человек не уничтожает себя, а живет. Вера есть сила жизни. Если человек живет, то он во что-нибудь верит. Если бы он не верил, что для чего-нибудь надо жить, то он бы не жил. Понятие бесконечного Бога, божественности души, связи дел людских с Богом, единства, сущности души, понятия нравственного добра и зла суть понятия, без которых не было бы жизни и меня самого». Так, Толстой догматом веры спас себя от самоубийства и вернул себе здоровое ощущение «сладости бытия».

***

Лишь под условием веры становится для нас ясным смысл миробытия, явною – тайна жизни, светлым – мрак истории. И, поняв мир и собственную жизнь из веры, не отрицая при этом, конечно, бесспорных данных науки, мы примиряемся с жизнью, и спокойно продолжаем свой путь в обетованную землю блаженства. Нам предлагают верить в человека, в добро и другие ценности, чтобы совместную жизнь сделать более человечной, счастливой; точно также должны мы верить и в Бога, как Высшее Существо и Благо, чтобы иметь жизнь более ценной и сладостной. Кто из нас не хотел бы вернуть свое золотое детство с его светлой радостью жизни, не отрекаясь, конечно, от своего настоящего положительного содержания? Единственным средством для этого опять является вера, преобразующая взрослых в детей и вводящая их вместе с детьми в чертоги царства небесного. И если Ле-Дантек, Джемс, Толстой, – люди не православного образа мыслей, даже, как один из них, атеисты, признают эту сладость веры, то что сказать о святых нашей Церкви: Сергии, Серафиме, Антонии, Феодосии и т. д., об этих светочах веры по преимуществу, этих малютках в мире земном и великанах в Царстве Божием? Не оттого ли им жизнь, не смотря на все тягости и невзгоды, казалась такой легкой и сладкой, не оттого ли так радостно несли они крест на своих бодрых, хотя часто и согбенных, плечах, что вера «спасе» их и шли они в «мире»? И эта сладость их веры, аромат их святого «жития», подобно душистому меду, разлиты по страницам их дивных писаний.

4. Романический тип самоубийства

Любовь – высшая ценность жизни. «Гранатовый Браслет» Куприна. Самоубийство не неизбежный исход несчастной любви. Сладость любви Божественной. «Человек, который смеется». «Человек, который плачет». Христианские святые, как обладавшие счастьем любви Божественной. Любовь человеческая – образ любви Божественной.

Другой, романический, тип самоубийства возникает на почве не умственного разочарования в жизни, но сердечного. Высшей опоэтизированности этот тип достигает лишь в том случае, когда в жизни самоубийцы отсутствует грубый роман со всеми его тяжкими и в то же время пошлыми последствиями, когда не ревность или измена, не стыд или страх толкают человека на самоубийство, но сама любовь, царица жизни, становится виновницею смерти.

Психология самоубийства в последнем случае такова. Любовь есть жажда внутреннего объединения с идеалом, сладостного слияния одной души с другой, потребность настроить свою жизненную арфу на все высокие и низкие гаммы, расцветить свою жизнь всеми цветами радуги. Сердце, чувствующее любовь, переживает maximum блаженства. Оно в полном смысле является тогда средоточием жизни, солнцем всего внутреннего мира человека. И вот – представьте себе – это сердце, фокус жизни, поражено, насквозь пробито гранатой отчаяния. На его нежную, способную на все жертвы, бесконечную любовь отвечают равнодушием, иногда насмешкой, убийственной изменой. Этот единственный инструмент, на котором играет сама любовь песню вечности, разбит вдребезги. Свет жизни погас. Спектр радужного счастья померк навсегда. Светилище опустошено... Вместо блаженства уделом стал maximum страдания. И при этом еще чувство полного бессилия, чем-нибудь помочь себе, так как и Архимедов рычаг, способный перевернуть всю землю, не в состоянии повернуть такой маленький шарик, как сердце, в ту или другую сторону. Какой смысл после этого жить – спрашивает тогда себя человек, и отвечает:

«Дар напрасный, дар случайный ...».

***

Наилучший пример влюбленного самоубийцы представляет Желтков из рассказа Куприна: «Гранатовый браслет».

Сердце чиновника Желткова «Бог поразил» по выражению Гамсуна, любовью к княгине Вере Николаевне Шеиной. Коллежский регистратор и ее сиятельство – что тут общего? Но для серьезной человеческой любви, что могут значить подобные условности?

В день именин княгини Желтков прислал ей от себя подарок: небольшой ювелирный футляр из красного плюша, заключавший в себе золотой браслет с ярко-красными гранатами-кабошонами. Вместе с браслетом княгиня нашла в футляре записку.

«Ваше Сиятельство,

Глубокоуважаемая Княгиня Вера Николаевна!

Почтительно поздравляя Вас с светлым и радостным днем Вашего Ангела, я осмеливаюсь препроводить Вам свое скромное подношение».

«Ах, это – тот!» – с неудовольствием подумала Вера, но все-таки дочитала письмо.

Передав далее историю своего подарка, бывшего фамильной драгоценностью, Желтков продолжал:

«Вы можете сейчас же выбросить эту смешную игрушку, или подарить ее кому-нибудь, но я буду счастлив и тем, что к ней прикасались Ваши руки».

«Умоляю Вас не гневаться на меня. Я краснею при воспоминании о моей дерзости, семь лет тому назад, когда Вам, барышне, я осмеливался писать глупые и дикие письма и даже ожидать ответа на них. Теперь во мне осталось только благоговение, вечное преклонение и рабская преданность. Я умею теперь только желать ежеминутно Вам счастья и радоваться, если Вы счастливы. Я мысленно кланяюсь до земли мебели, на которой Вы сидите, паркету, по которому Вы ходите, деревьям, которые Вы мимоходом трогаете, прислуге, с которой Вы говорите» и т. д.

Раздумывая над тем, – показывать мужу или нет присланный подарок, Вера Николаевна боится лишь того, что не только «этот несчастный будет смешон», но и она вместе с ним. И опасения эти имели основание. Князь Василий Львович Шеин давно знал об этом обожании своей жены мелким чиновником и, как раз именно сегодня, потешал гостей между другими юмористическими рассказами и картинками, на которые он был весьма талантлив, повестью: «Княгиня Вера и влюбленный телеграфист».

«Начало относится к временам доисторическим, – повествовал князь, – В один прекрасный майский день одна девица, по имени Вера, получает по почте письмо с целующимися голубками на заголовке...

...Письмо содержит в себе пылкое признание в любви, написанное вопреки всем правилам орфографии. ...В конце скромная подпись: «по роду оружия я бедный телеграфист, но чувства мои достойны милорда Георга».

Проходит полгода. В вихре жизненного вальса, Вера забывает своего поклонника и выходит замуж за красивого молодого Васю, но телеграфист не забывает ее. Вот он переодевается трубочистом и, вымазавшись сажей, проникает в будуар княгини Веры. Следы пяти пальцев и двух губ остались... повсюду: на коврах, на подушках, на обоях и даже на паркете.

Далее следуют новые превращения. Наконец он умирает, но, перед смертью, завещает передать Вере две телеграфные пуговицы и флакон от духов, наполненный его слезами».

Такую комическую историю сочинил князь Василий Львович. Не так посмотрел на дело «дедушка», генерал Аносов, «тучный, высокий, серебряный старец», к которому сами Радецкий и Скобелев относились с исключительным уважением. Узнав от Веры Николаевны, в чем дело, – как неизвестный маленький чиновник начал преследовать ее своею любовью, еще за два года до ее замужества, Аносов сказал ей:

«Может быть, это просто ненормальный малый, маньяк, а – почем знать? – может быть, твой жизненный путь, Верочка, пересекла именно такая любовь, о которой грезят женщины и на которую, более не способны мужчины».

Справедливым оказалось второе предположение. Вера рассказала мужу о подарке. Началось совещание, – как прекратить подобные выходки, – в котором приняли участие: князь, сама Вера и ее брат. Особенно горячился последний. Он хотел жаловаться губернатору, жандармскому полковнику и т. д., а когда Вера выразила жалость к этому несчастному, он резко заметил: «Жалеть его нечего. Если бы такую выходку с браслетом и письмом позволил себе человек нашего круга, то князь Василий послал бы ему вызов. А если бы он этого не сделал, – то сделал бы я. А в прежнее время я бы просто велел отвести его на конюшню и наказать розгами».

Вместо всех жалоб и преследований, и князь, и его шурин почли, однако, лучшим объясниться с Желтковым лично. Найдя его в убогой обстановке, ютившимся чуть не на чердаке, они вернули ему гранатовый браслет, и приступили к объяснению, причем по-прежнему кипятился Николай Николаевич. Желтков признался во всем и, между прочим, заявил князю: «Трудно выговорить такую... фразу... что я люблю вашу жену. Но семь лет безнадежной и вежливой любви дают мне право на это... Я знаю, что не в силах разлюбить ее никогда... Скажите, князь... скажите, – что бы вы сделали для того, чтобы оборвать это чувство? Выслать меня в другой город, как сказал Николай Николаевич? Все равно и там так же я буду любить Веру Николаевну, как здесь. Заключить меня в темницу? Но и там я найду способ дать ей знать о моем существовании. Остается только одно – смерть». Затем, Желтков попросил у князя позволения переговорить с Верой Николаевной по телефону: «Можно ли мне остаться в городе, чтобы, хотя изредка, ее видеть, конечно, не показываясь ей на глаза». Князь, более снисходительный, нежели шурин и своим добрым сердцем почувствовавший, что он присутствует при какой-то громадной трагедии души, разрешил ему сделать это. Но княгиня Вера Николаевна не захотела говорить с Желтковым. Она только ответила: «Ах, если бы вы знали, как мне надоела вся эта история. Пожалуйста, прекратите ее как можно скорее».

На другой день княгиня Вера Николаевна прочла в газете о самоубийстве чиновника Контрольной палаты Желткова, мотивированном растратой казенных денег. Это ее ужасно расстроило. Она не знала, что это было: любовь или сумасшествие. Но слова Аносова: «Почем знать, может быть, твой жизненный путь, пересекла настоящая, самоотверженная, истинная любовь» не выходили у нее из ума.

«В 6 часов пришел почтальон и подал ей письмо от несуществовавшего уже в живых Желткова».

Вот несколько выдержек из этого длинного и нежного письма.

«Я не виноват, Вера Николаевна, что Богу было угодно послать мне, как громадное счастье, любовь к Вам... для меня вся жизнь заключается только в Вас. Я теперь чувствую, что каким-то неудобным клином врезался в Вашу жизнь. Если можете, простите меня за это... Я бесконечно благодарен Вам только за то, что Вы существуете. Я проверял себя – это не болезнь, не маниакальная идея – это любовь, которою Богу было угодно за что-то меня вознаградить. Пусть я был смешон в Ваших глазах и в глазах Вашего брата, Николая Николаевича. Уходя, я в восторге говорю: «Да святится имя, Твое». Восемь лет тому назад я увидел Вас в цирке в ложе, и тогда же в первую секунду я сказал себе: я ее люблю потому, что на свете нет ничего похожего на нее, нет ничего лучше, нет ни зверя, ни растения, ни звезды, ни человека прекраснее Вас и нежнее. В Вас как будто воплотилась вся красота земли... Я не знаю, как мне кончить письмо. От глубины души благодарю Вас за то, что Вы были моей единственной радостью в жизни, единственным утешением, единой мыслью. Дай Бог Вам счастья, и пусть ничто временное и житейское не тревожит Вашу прекрасную душу. Целую Ваши руки»...

Княгиня поехала в город (они жили на даче) посмотреть на покойника.

Хозяйка стала говорить ей про Желткова: «Если бы вы знали, что это был за чудный человек, пани. Восемь лет я его держала на квартире, и он казался мне совсем не квартирантом, а родным сыном».

«Расскажите мне что-нибудь о последних минутах его жизни, о том, что он делал и что говорил», – попросила княгиня.

Хозяйка, между прочим, сообщала княгине, как Желтков попросил ее повесить на икону Матери Божией возвращенный ему браслет.

Когда Вера Николаевна вошла в бывшую комнату Желткова, она увидела в гробу покойника с таким умиротворенным выражением лица, какое раньше она наблюдала на масках великих страдальцев – Пушкина и Наполеона.

Оставшись одна без хозяйки, княгиня Шеина «вынула из маленького бокового кармана кофточки большую красную розу, подняла немного вверх левой рукой голову трупа и, правой рукой положила ему под шею цветок. В эту секунду она поняла, что та любовь, о которой мечтает каждая женщина, прошла мимо нее», та «большая любовь, которая повторяется только один раз в тысячу лет».6

На Желткове я так долго остановился с тем намерением, чтобы показать всю серьезность и видимую поэзию самоубийства этого типа. Серьезность здесь прямо пропорциональна силе чувства, а поэтичность его красоте. И я лично считаю счастливым и преклоняюсь перед тем, кто подобным образом может любить женщину. Но мне не приятен конец этой любви. Не следует думать, прежде всего, что такой конец неизбежен, что барьер этот настолько высок, что его нельзя перескочить и остаться в живых, что за неудовлетворением этого чувства уже навек потеряна «сладость бытия». Что конец этот, вообще говоря, не неизбежен, видно на примере Виктории, из повести Кнута Гамсуна того же имени, – Виктории, любившей Иоганнеса не меньше Желткова и, однако, не убившей себя, а давшей себе естественно сгореть в огне своих чувств.

Но этого мало. Конечно, только сердцем мы можем чувствовать «сладость бытия», высшая мера которой дана нам в любви. Совершенно верно, что наше сердце как бы сотворено для любви, и притом не одинокой любви, а взаимной. Но ведь нельзя же произвольно ограничивать потребность и способность нашей души к бесконечной любви одним временным, конечным объектом. Пусть святилище нашей души будет опустошено, пусть наша сильная, прекрасная, но человеческая любовь останется без ответа. Ведь за порогом, за внутренней завесой этого святилища человеческой любви лежит еще «святое святых» любви божественной, куда наш, жаждущий преклонения, дух сам собою рвется, как к своей последней цели, как, к наивысшей святыне, чтобы здесь у подножия трона Бога-Любви излиться в сладостных слезах восторга, и растаять от прикосновения, от объятий Всеблаженного. И отсюда уже нас никто не выгонит, такой любви некому оттолкнуть, некому осмеять; она будет взаимна, она будет разделена Самим Богом и на всю вечность. За спектром семи цветов радуги лежат новые спектры лучей ультрафиолетовых и инфракрасных, уловляемых, впрочем, не простым глазом, а особыми аппаратами. Так, за пределами любви человеческой лежит бесконечная область любви божественной, доступной сердцу праведников. Пусть судьба разобьет нашу земную арфу, сломает наше человеческое счастье, мы не смеем из-за этого убивать себя: в нас еще остается несокрушимый никаким ударом божественный орган, своими небесными сладкими звуками заглушающий «скучные песни земли»; нам остается еще, если мы имеем веру (здесь-то она и являет всю свою спасительность), надежда вступить в царство новой высшей любви, в царство сверхчеловеческого блаженства.

Носителями такой, божественной любви являются все христианские святые и особенно великие из них, так как и между святыми, как звездами, есть разница в силе блеска. Правда, внешность их по большей части малопривлекательна. Их чаще можно встретить в пустынях, нежели в столицах; в пещерах, чем во дворцах. Одеты они в рубища, а не в пурпур, обуты в сандалии, а не шелковые чулки. Пища их – хлеб, а не устрицы, питье – вода, а не шампанское. Лица их бледны, а не нарумянены, из уст их слышатся вздохи, а не взрывы оглушительного хохота. Но что из этого? Ведь мы говорим о сладости любви, а не о сытости желудка. Желтков был ничтожным чиновником, но чувствовал себя счастливее князя. Кто-то сказал: «Я хотел бы быть лучше несчастным гением, чем счастливым дураком.». То же самое можно сказать и о любви. Если уж необходим выбор: то лучше быть нищим и любит, чем миллиардером и не знать любви. Лучше жить с обворованным карманом, чем с обокраденным сердцем.

Виктор Гюго дал нам портрет «Человека, который смеется». Подвижник наоборот, являет собою тип «человека, который плачет»7. «Человек, который смеется», это не уник, а – очень распространенный тип. Его можно встречать всюду: в семье, между товарищами, во всяком доме и на каждой улице. Он весел, жизнерадостен, верещит, как сорока, скачет, как белка; общителен, деловит, много кушает, не страдает бессонницей. И вдруг, вы узнаете: этот весельчак отравился или бросился под поезд. Все удивляются: такой жизнерадостный, и какой печальный конец! Но ведь он же был «человек, который смеется». Его внешность была маской. В то время, когда он рассказывал вам смешные анекдоты, он держал в кармане пузырек с ртутью. Когда он вам пел залихватские песни, его сердце грызла тоска, насквозь прокалывала игла сомнения. Внутри он был «человек, который плачет».

Всмотритесь теперь в человека, «который плачет», и Вы найдете; что в душе он – «человек, который смеется». Примером может служит † Оптинский старец Амвросий. Всю почти свою долгую жизнь он проболел, жил в тесной келье, кушал, как ребенок, не имел отдыха от посетителей. По внешнему облику жизни он «плакал». Но чистая душа его, от полноты божественной – любви, была радостной, смеющейся, и эта радость часто проливалась наружу в очаровательных улыбках, в полных остроумия речах, в неземном свете лица. Жизнь подобного человека уже застрахована от всяких самопокушений. Что внутреннее блаженство таких людей не иллюзия, а факт, о том одинаково говорят и слова, и дела их.

Макарий Великий, напр., говорит о душе человека, вступившего в неизреченное общение любви с Богом, что все в ней становится тогда светом, все – радостию... все – веселием, все – любовию... все подобным Христу. Что может быть лучше этого, если ваша душа вся, без остатка, сделается любовью, как сундук, полный чистого золота, как колье, сплошь составленное из настоящих, а не фальшивых, жемчужин.

Пр. Павел Фивейский около ста лет провел в пустыне. На что это указывает? Мог ли человек все сто лет гоняться за тенью, ловить призраки? Конечно, он в себе самом носил сокровище, от сладости обладания которым он отверг все другие ценности.

Любовь человеческая есть образ любви Божественной. Счастлив и тот, кто носит на груди портрет любимого; но стократ блаженнее тот, кто лобзает в самые уста своего Возлюбленного.

Эпилог

«Быть или не быть?». «В трамвае» Куприна. «Страждущая любовь».

Итак, стоит ли жить?

«Быть или не быть?» –

«Проклятый вопрос», волновавший человека за многое множество веков еще до Шекспира и Гамлета и обострившийся особенно теперь, в эпоху эпидемических самоубийств, когда образуются даже лиги самоуничтожения и пессимизм † философа Гартмана начинает, по-видимому, воплощаться конкретные формы.

Вот как, скажу сначала, отвечает на этот вопрос, с точки зрения только физического стимула бытия, один из цитированных выше писателей.

«Угол Невского и Литейного. Зима. Вечер. Оттепель. Влажный туман поднимается из земли и давит улицу. Сквозь его завесу не видно домов, но огромными голубыми и оранжевыми пятнами сияют электрические фонари, багрово горят окна кинематографов, и вдруг вырастают золотые злобные глаза ревущих автомобилей. Пешеходы, экипажи, моторы, трамваи, мальчишки лавами вливаются в этот перекресток, задерживаются и кружатся в нем, как в водовороте и растекаются дальше. Шерсть на лошадях вскурчавлена и дымится. И над людьми колеблются испарения.

Какая толпа! Точно весь город бесконечными лентами развертывается перед глазами. Говор, смех, кашель, топот, звонки, окрики, гудки и безпрерывное, головокружительное движение. Лишь в самом центре сутолоки, величественный и спокойный, как монумент, дирижирует толпою, при помощи своей белой палочки, краснолицый и толстый городовой.

...Трамвай останавливается, не доходя до перекрестка. Я вспоминаю о своей усталости и хочу сесть в вагон, отдохнуть. Но, Боже мой, какая дикая, яростная орда осаждает вагонные ступеньки! Угрожающе поднятые вверх локти, цепляющиеся пальцы, теснящиеся бедра, лица, искривленные злостью и нетерпением.

Господа мужчины! Интеллигенты! Джельтмены! Покровители слабых!.. Вопрос всего в пятачке – не толкайте женщин, не давите детей! Дамы! Вы украшение мира, лучшие перла в короне Создателя, образ ангелов на земле! Вообразите себе самих себя, лезущих на площадку с мужеством и манерами пожарного солдата, стремящегося по лестнице в огонь. Руки ваши растопырены врозь, шляпка на боку... Подумайте, с какой грустью созерцает это зрелище случайный юноша прохожий – в душе идеалист и романтик.

Да не из чего было и ссориться. Вагон тронулся и, посмотрите, все утряслись, умялись, расселись, всем хватило места»... И взгляд автора благодушно перебегает с одного лица на другое. Вот почтенная дама, с очаровательным мальчиком. «На нем белая шапочка и белое пальтецо из мохнатого блестящего плюша. Такой прелестный белый медвежонок с розовой мордочкой и умными верными глазами». Вот девушка от портнихи в веснушках и с багажом, педагог, «страдающий давнишним расстройством печени.» Там сидит «толстый седоусый отставной полковник», барышня, берущая уроки музыки, два подрядчика, старушка, – любительница посутяжничать, аптекарский ученик, акушерка, супружеская чета; он – статистик, она – женщина-врач; оба в пенсне. «В самом углу, слегка прислонившись к стенке, полузакрыв глаза, спрятав руки в муфточку из серенького, шелковистого шеншиля, сидит дама или девушка, с милым-милым ласковым лицом, созданным для улыбки счастья. А против нее златокудрый, румянощекий студент... И вот я вижу, как он и она невинно и невольно ищут взглядов друг друга, встречаются на миг, точно нечаянно, глазами и сейчас же разбегаются, и опять сталкиваются, и опять уклоняются куда-то в сторону... ».

То, что каждый из нас наблюдает в трамвае, повторяется, конечно, в большем масштабе, и в жизни. Наша земля – тоже трамвай, «несущийся по какой-то загадочной спирали в вечность. Вагоновожатый впереди нее незримое никем, покорное своим таинственным законам Время. Кондуктор – Смерть.

«Синим билетам конец! – возглашает судьба, просунув голову в дверь.

У меня как раз синий. «Конец, так конец», думаю я. И я выхожу из трамвая на улицу, в туман, тьму и грязь.

Милая барышня с серебристой муфточкой!.. когда настанет конец вашему билету, ступайте без ропота в темноту. Теперь вас, наверно, дома ждет обычный чай с крендельками и надоевшие картины на стенах, разговор о театре, о литературе, о сегодняшних газета. А там, на главной станции – почем знать? – может быть, мы увидим сияющие дворцы под вечным небом, услышим нежную, сладкую музыку, насладимся ароматом невиданных цветов. И все будем прекрасны, веселы, целомудренно наги, чисты и преисполнены любви.

Но об одном умоляю: не сходите с трамвая до полной остановки. Нерасчетливо, глупо и некрасиво».

Этот рассказ Куприна («В трамвае») я рекомендовал бы прочитать сполна всякому пессимистически настроенному юноше и барышне.

Если одна физическая «сладость бытия» заставляет светского писателя преждевременно-произвольный уход с трамвая жизни назвать «нерасчетливым, глупым и некрасивым», то что сказать про тот же уход с точки зрения веры и любви, этих высших ценностей, сладостей бытия?

Безумно, безнравственно, безбожно!

«Страна, где мы впервые вкусили сладость бытия», в широком смысле слова это – вся наша земля. Пусть для многих она оказывается юдолью скорби, «страной» проклятья, но наступит время, когда она будет и «страной» благословенья. И тот, кто теперь отказывается делить ее горести, уже не достоин будет разделять ее радости, так как, он отрекся от нее.

Но не будут ли самоубийством с точки зрения именно «сладости бытия», такие акты добровольного отказа от жизни, как самоотвержение врача, заражающегося чумной бациллой, воина, проливающего кровь за отечество, самоотречение подвижника, мученическая смерть и т. д.? Нет, это не самоубийство! Здесь нет отвращения, ненависти к жизни, желания заснуть навеки. Здесь не отрицается жизнь, а, наоборот, утверждается, во-первых, в отношении к тем, за кого эта жертва приносится, а во-вторых, и в тех, кем она приносится. Ведь, это высшая радость, высшее счастье, высшая любовь – «положить душу свою за други своя». Поэтому, если жизнь, вообще говоря, прекраснее смерти, то смерть, как жертва любви, прекраснее жизни.

Свою лекцию я окончу следующей картинкой. Перед нами – гора. У подножия ее льется кровь за отчизну и свободу. Ступенью выше – врачи, заражающиеся тифом, холерой, чумой; сестры милосердия, перевязывающие раны под градом боевых снарядов; ученые, производящие рискованные опыты и т. д. Над ними подвижники, в пещерах и затворах, на столпах и даже, как птицы, на ветвях деревьев. А еще выше шипят костры, сжигающие мучеников, скрипя зубчатые колеса, дробящие их кости, поднимаются и опускаются обагренные их теплой кровью мечи... А выше всех, на самом темени горы, виден крест с распятой на нем за, весь мир Божественной Любовью. Назовем ли эту гору – горой самоубийств и этот крест – хоругвией смерти? Нет, это – гора страждущей любви, а –

Этот крест, этот Агнец в крови,

эта Жертва красы бесконечной, –

высший, символ небесной любви,

знамя жизни и радости вечной.

Приложение8

В литературе последних дней имеются два произведения, на которые можно смотреть, как на протест против крайне нездорового извращения инстинкта жизни, как на пародию декадентствующего отрицания жизни во имя мнимо· вящей красоты смерти. Правда, смерть может быть прекрасной, но не смерть самоубийцы, томящегося жизнью и млеющего от каких-то предвкушений незаслуженного блаженства. Прекрасная, «венчанная» смерть, это – смерть героическая, которая является подвигом любви и совершается не во имя смерти самой по себе, а ради опять-таки жизни, как жертва, а не блажь. Два произведения, о которых идет речь и которые, по затронутой в них теме, близко подходят к предмету лекции, суть: «Жизнь и смерть»9 – П. Д. Боборыкина и «Сказка» – М. Горького.

Первое из названных произведений – повесть Боборыкина: «Жизнь и Смерть», выдвигает две пары: Радина и Елену, Кирова и Веру, два противоположные типа людей. Первая пара в неясных декадентских поисках смысла жизни тяготеет к смерти, другая хочет наслаждаться жизнью в ее реальном виде. Автор, разумеется, на стороне второй пары. Настроение же первой пары, особенно Радина, как лидера упадочников, он не прочь даже назвать «психопатическим».

Характерен диалог Радина с Еленой. Радин беседует о смерти:

« – Она одна не обманет! В ней одной – вечная красота, великая и непроницаемая тайна!

Что же это? – наивно промолвила Елена, не понимая, о чем он говорит.

– Смерть, – замедленно проговорил он.

– Смерть? Но зачем вы призываете ее в эту минуту?»

Елена, почти влюбленная в Радина, ждала от него слов

нежных, ласк признания, а он ей проповедует о смерти!

« – Не страшиться ее надо, – продолжал Радин, а сливаться с нею всем своим существом.

– Но я жить хочу, Климент Сергеич.

– Это одно и то же. Но жизнь может грязнить, а смерть никогда».

Этот «любовник смерти», как Боборыкин именует Радина устами одного из действующих лиц повести, подарил Елене изящный томик своих декадентских стишков с «посвящением», в котором одновременно было: и признание в любви, и призыв к «небытию».

Елена, дотоле вся принадлежавшая миру виверка, или прожигательница жизни, как ее называет автор повести, не может понять такого странного настроения поэта.

« – Зачем, – спрашивает она Радина, – тут же, в этом чудном... посвящении – призыв к небытию?

– Зачем? – повторил он. – Но где же наши души могут слиться так всецело, как не там... по ту сторону завесы вечности?..

– Я не знаю, – промолвила Елена.

– Любовь только вестник из того мира, где нет ни печали, ни воздыхания.

Она почти испуганно взглянула на него и спросила:

– Вы... разве не хотите жить?

– Здесь, в этой долине скорби, мы только претерпеваем существование. И какое блаженство... двум душам, которые долго искали одна другую, в один и тот же миг очутиться там, где нет ни времени, ни пространства, а только несказанное блаженство».

Говоря это, Радин как бы вошел в транс: голос его дрожал, глаза закатывались и Елене от его вида сделалось жутко.

Киров, которому Радин был противен всем своим существом, не только как соперник по любви к Елене, но и как декадент-психопат, увидел в проповеди смерти нечто анархическое.

« – Это – последний крик умственной и нравственной анархии, – предостерегал он Елену.

... – Тут что-то озарное, извращенное, или рисовка, под которой нет никакого содержания, необузданная и психопатическая проповедь мертвечины, «нетовщины», худшая секты «Морильщиков» и, тем более, буддийской нирваны».

Киров, присутствовавший на чтении Радиным своих стихов, вступил в полемику с ненавистным ему «психопатом», чтобы освободить Елену из-под гипноза Радина.

Радин читал: «Кто же из нас не преклонится перед Великой Искупительницей, которую жалкие смертные, как подлые трусы, так страшатся и так клевещут на нее? на мещанский мелкожуирный клич: «Да здравствует жизнь!» – мы ответим другим кличем: «Да здравствует смерть»!

Это окончательно взбесило Кирова.

«Что такое смерть, перед которой вы так восторженно преклоняетесь? Разве это особое существо?» – бросил он Радину...

Однако, из его диспута с Радиным ничего не вышло. Елена продолжала быть очарованной «психопатом». Радин убедил ее развестись с мужем и покончить самоубийством вслед за ним, когда он, уйдя в иной мир, будет звать ее оттуда словами поэта:

«...Сердечный друг, желанный друг!

Приди, приди!.. Я твой супруг!»

Елена, действительно, вскоре получила депешу с двустишием, написанным рукою Радина. Это означало, что Радин покончил с собой и приглашает теперь Елену следовать за ним.

Бурная сцена разрыва с мужем и особенно депеша так расстроили Елену, что она впала в жестокую истерику. И она, можно думать, последовала бы за Радиным, – такую власть он приобрел над ней своим развенчанием жизни и воспеванием смерти, – если бы не Киров. Он дал понять Елене, что все это нелепо, дико, упадочно: как все это полно больной блажи и совсем даже не красиво.

Елена опомнилась. Что же касается последнего из четырех названных лиц повести – Веры, другой виверки, другой «прожигательницы жизни» в доме Подгурских: то, несмотря ни на внешние достоинства этой женщины, ни на сходство, даже родство настроений между ней и Кировым, она не могла его пленить собою, чего ей так хотелось. Ей оставалось лишь вместе с ним ухаживать за Еленой, спасать ее от психопата Радина для любимого его самой человека.

***

«Сказка»10М. Горького еще резче подчеркивает бессмыслие проповеди «ухода из жизни». Если к первому из двух произведений применимо название протеста по характеру главного противника Радина – Кирова, то второе именно является пародией: так много здесь иронии, сатиры и даже сарказма.

«Долго жил Евстигней Закивакин в тихой скромности, в робкой зависти и вдруг неожиданно прославился.

А случилось это так: однажды, после роскошной пирушки, он истратил последние свои шесть гривен и, проснувшись наутро в тяжелом похмелье, весьма удрученный, сел за свою привычную работу: сочинять объявление в стихах для «Анонимного бюро похоронных процессий».

Сел и, пролив обильный пот, убедительно написал:

«Бьют тебя по шее или в лоб, –

Все равно, ты ляжешь в темный гроб

Честный человек ты иль прохвост, –

Все-таки оттащат на погост...

Правду ли ты скажешь, иль соврешь, –

Это все едино: ты умрешь!..»

И так далее в этом роде, аршина полтора».

Свою работу Закивакин понес было в «Бюро похоронных процессий», но там отказали.

«В гибельном настроении духа ходит он по улицам и вдруг видит: вывеска, а на ней черными буквами по белому полю сказано: «Жатва Смерти».

«Еще похоронное бюро, а я и не знал!» – обрадовался Евстигней.

Но оказалось, что это не бюро, а редакция нового беспартийного и прогрессивного журнала для юношества и самообразования. Закивакина ласково принял сам редактор-издатель Мокей Говорухин, сын знаменитого салотопа и мыловара Антипы Говорухина, парень жизнедеятельный, хотя и худосочный.

Посмотрел Мокей стишки, – одобрил:

«Ваши, – говорит, – вдохновения как раз то самое, еще никем не сказанное слово новой поэзии, в поиски за которым я и снарядился, подобно аргонавту Герострату...

Конечно, все это он врал по внушению странствующего критика Лазаря Сыворотки, который тоже всегда врал, чем и создал себе громкое имя.

В редакции Евстигнею повезло: стихи его были приняты, под условием подписи псевдонимом. Редактор предложил ему подписаться «Смертяшкиным» ради стиля.

«Все равно, – сказал Евстигней. – Мне абы гонорар получить: есть очень хочется...

Он был парень простодушный.

И через некоторое время стихи были напечатаны на первой странице первой книги журнала, под заголовком:

«Голос вечной правды».

Евстигнея постигла слава поэта. Его стали расхваливать приглашать в дома на свадьбы, похороны и поминки, печатать, читать, благодарить...

Да и сам он стал зазнаваться: вырядился, говорил томным голосом, разводя глаза:

«Ах, как это пошло – жизненно!»

Прочел заупокойную службу и стал употреблять разные «мрачные» выражения: «всуе» и пр.

Еще более утверждали его в самомнении разные критики, истощавшие его «гонорары» и внушавшие ему:

«Углубляйся Евстигней, а мы поддержим.»

«И, действительно, когда вышла книжка «Некрологи мечтаний и эпитафии желаний, поэзы Евстигнея Смертяшкина», то критики весьма благосклонно отметили глубокую могильность настроений автора».

На радостях «Евстигнейка» даже решил жениться на некоей Нимфодоре Заваляшкиной.

«Она давно ожидала этого и, упав на грудь его, воркует, разлагаясь от счастья:

– Я согласна идти к смерти рука об руку с тобою!

– Обреченная уничтожению! – воскликнул Евстигней. Нимфодора же, смертельно раненая страстью, отзывается:

– Мой бесследно исчезающий!

Но тотчас, вполне возвратясь к жизни, предложила:

– Мы обязательно должны устроить сильный быт!

Смертяшкин уже ко многому привык и сразу понял.

– Я, – говорит, – конечно, недосягаемо выше всех предрассудков, но если хочешь, давай обвенчаемся в кладбищенской церкви!

– Хочу ли? О, да! И пусть все шафера тотчас после свадьбы застрелятся!

– Все, пожалуй, не пойдут на это, а Кукин может, – он уже семь раз стрелялся.

– И чтобы священник был ста-аренький, знаешь такой... наканунный смерти.

Смертяшкин настолько воодушевился, что даже без особого труда стихи сочинил и прошептал их черным шепотом в ухо будущему скелету возлюбленной:

«Чу, смерть стучит рукою честной

По крышке гроба, точно в бубен,

Я слышу зов ее так ясно

Сквозь пошлый хаос скучных буден!

Жизнь спорит с нею, лживым кличем

Зовет людей к своим обманам;

Но мы с тобой не увеличим

Числа рабов, плененных ею!

Нас не подкупишь ложью сладкой,

Ведь, знаем мы с тобою оба,

Жизнь – только миг, больной и краткий,

А смысл ее – под крышкой гроба!»

– Как мертво! – восхищалась Нимфодора. – Как тупо-могильно!

Она все эти штуки превосходно понимала.

На сороковой день после этого они венчались у Николы на Тычке, в старенькой церкви, тесно окруженной самодовольными могилами переполненного кладбища. Ради стиля свидетелями брака подписались два могильщика, шаферами были заведомые кандидаты в самоубийцы; в подруги невеста выбрала трех истеричек, из которых одна ужо вкушала уксусную эссенцию, другие готовились к этому, и одна дала честное слово покончить с собою на девятый день после свадьбы.

А когда вышли на паперть, шафер, прыщеватый парень, изучавший на себе действие сальварсана, открыв дверь кареты, мрачно сказал: «Вот катафалк!»

Новобрачная, в белом платье с черными лентами и под черной фатой, умирала от восторга, а Смертяшкин влажными глазами оглядывая публику спрашивал шафера:

– Репортеры есть?

– И фотограф...

– Не шевелись, Нимфочка...

Репортеры, из уважения к поэту, оделись факельщиками, а фотограф – палачом, жители же, – им все равно, на что смотреть, было бы забавно, – жители одобряли: «Quel chic!»

И даже какой-то вечно голодающий мужичок согласился с ними: «Charm ant!»

– Да-а, – говорил Смертяшкин новобрачной за ужином в ресторане, против кладбища: – мы прекрасно похоронили нашу юность! Вот именно это и называется победой над жизнью!

– Ты помнишь, что это все мои идеи? – спросила нежно Нимфодора.

– Твои? Разве?

– Конечно!

– Ну... все равно:

я и ты – одна душа и тело!

Мы с тобой теперь навеки слиты.

Это смерть так мудро повелела,

Мы – ее рабы и сателлиты...»

Не смотря, однако, на такую «глубокую могильность» настроения супругов, не смотря на их частые конфликты, у них родилось дитя – девочка.

Люльку, по настоянию Нимфодоры, заказали в виде гробика, чтобы публика и критика не могли упрекнуть поэта смерти в раздвоении и неискренности.

Нимфодора оказалась дамой весьма хозяйственной: солила огурцы, собирала все рецензии о муже, неодобрительные уничтожая, а похвальные издавая отдельными томиками за счет почитателей поэта.

С хорошей пищи она стала женщиной дородной, возбуждавшей в мужчинах роковую страсть, завела домашнего критика, с которым читала стихи мужа.

«Тот первое время только мычал, а потом стал ежемесячно писать пламенные статьи о Смертяшкине, который «с непостижимой углубленностью проник в бездонность той черной тайны, которую мы, жалкие, зовем Смертью, а он полюбил чистой любовью прозрачного ребенка. Его янтарная душа не отемнилась познанием ужаса бесцельности бытия, но претворила этот ужас в тихую радость, в сладостный призыв к уничтожению той непрерывной пошлости, которую мы, слепые души, именуем Жизнью».

При благосклонной помощи критики, – по убеждениям он был мистик и эстет, по фамилии – Прохарчук, по профессии – парикмахер, – Нимфодора довела Евстигнейку до публичного чтения стихов: выйдет он на эстраду, развернет коленки направо налево, смотрит на жителей белыми овечьими глазами и, покачивая угловатой головою, на которой росли разные разности мочальнаго цвета, безучастно вещает:

«В жизни мы – как будто на вокзале,

Пред отъездом в темный мир загробный...

Чем вы меньше чемоданов взяли,

Тем для вас и легче, и удобней!

Будем жить бессмысленно и просто.

Будь пустым, тогда и будешь чистым.

Краток путь от люльки до погоста!

Служит Смерть для жизни машинистом!..»

– Браво-о! – кричат вполне удовлетворенные жители. – Спасибо-о!

«А может, я и в самом деле – гений?» – думал Смертяшкин, слушая одобрительный рев жителей. – Ведь, никто не знает, что такое гений; некоторые утверждали же, будто гении – полоумные... А если так...»

И при встрече со знакомыми, стал спрашивать их не о здоровье, а: «Когда умрете?»

Чем и приобрел еще большую популярность среди жителей.

А жена устроила гостиную в виде склепа; диванчики поставила зелененькие, в стиле могильных холмиков, а на стенах развесила снимки с Гойя, – все с Гойя, да еще и Вюртц!

Хвастается: «У нас даже в детской веяние Смерти ощутимо: дети спят в гробиках, няня одета схимницей, – знаете, такой черный сарафан, с вышивками белым – черепа, кости и прочее, очень интересно! Евстигней, покажи дамам детскую! А мы, господа, пойдемте в спальню...»

И, обаятельно улыбаясь, показывала убранство спальни: над кроватью, в форме саркофага, черный балдахин, с серебряной бахромой: поддерживали его выточенные из дуба черепа; орнамент – маленькие скелетики играют могильными червяками.

«Евстигней, – объясняла она, так поглощен своей идеей, что даже спит в саване...».

Евстигней, однако, скоро понял, что из всего этого выходит. Пока он писал стихи о сладости смерти и горечи жизни, его Нимфодора любезничала с критиком, наставляя ему длинные рога.

«Как это правильно сказано, что для женщин и лакеев нет великих людей!» – печально думал Смертяшкин.

Под влиянием таких размышлений, из-под его пера начали выходить стихи иного настроения.

«Сколько пошлостей и вздора

Написал я, Нимфодора,

Ради тряпок, ради шубок,

Ряди шляпок, кружев, юбок».

Его удерживали дети, которых было трое.

«Их надо было одевать в черный бархат; каждый день, в десять часов утра, к крыльцу подавали изящный катафалк, и они ехали гулять на кладбище, – все это требовало денег. И Смертяшкин уныло выводил строка за строкой:

«Всюду жирный трупный запах

Смерть над миром пролила.

Жизнь в ее костлявых лапах,

Как овца в когтях орла».

– Видишь ли, что, Стегнышко, – любовно говорила Нимфодора. Это не совсем... как тебе сказать? Как надо сказать, Мася?

– Это – не твое, Евстигней! – говорил Прохарчук басом и с полным знанием дела. Ты – автор «Гимнов смерти», и пиши гимны...

– Но это же новый этап моих переживаний! – возражал Смертяшкин.

– Ну, милый, ну, какие переживания? – убеждала жена. – Надобно в Ялту ехать, а ты чудишь!

– Помни, – гробовым тоном внушал Прохарчук – что ты обещал,

«Прославить смерти власть

Беззлобно и покорно...».

Однажды Смертяшкин, глядя, как его пятилетняя дочурка Лиза гуляет в саду, написал:

«Маленькая девочка ходит среди сада.

Беленькая ручка дерзко рвет цветы...

Маленькая девочка, рвать цветы не надо.

Ведь они такие же хорошие, как ты!

Маленькая девочка! Черная, немая

За тобою следом тихо смерть идет,

Ты к земле наклонишься, косу поднимая,

Смерть оскалит зубы и смеется, ждет...

Маленькая девочка! Смерть и ты, как сестры.

Ты ненужно губишь яркие цветы,

А она косою острой, вечно острой.

Убивает деток, вот таких, как ты...».

– Но это же сентиментально, Евстигней, – негодуя, крикнула Нимфодора. – Помилуй, куда ты идешь? Что ты делаешь с твоим талантом?

– Не хочу я больше, – мрачно заявил Смертяшкин.

– Чего не хочешь?

– Этого. Смерть, смерть, – довольно! Мне противно слово самое.

– Извини меня, но ты – дурак!

– Пускай! Никому неизвестно, что такое гений! А я больше не могу... К черту могильность и все это... Я – человек...

– Ах, вот как? – иронически воскликнула Нимфодора Ты – только человек?

– Да. И люблю живое...

– Но современная критика доказала, что поэт не должен считаться с жизнью и вообще с пошлостью!

– Критика? – заорал Смертяшкин. – Молчи, бесстыдная женщина! Я видел, как современная критика целовала тебя в прихожей за шкапом!

– Это от восхищения твоими же стихами!

– А дети у нас рыжие, тоже от восхищения?

– Пошляк! Это может быть результатом чисто интеллектуального влияния!

И вдруг, упав в кресло, она заявила:

– Ах, я не могу больше жить с тобой!

Евстигнейка и обрадовался, и в то же время испугался.

– Не можешь? – с надеждой спросил он и со страхом. – А дети?

– Пополам!

– Троих-то?

Но она стояла на своем. Потом пришел Прохарчук. Узнав, в чем дело, он огорчился и укоризненно сказал Евстигнейке: «Я думал, ты – большой человек, а ты – просто маленький мужчина!»

И пошел собирать Нимфодорины шляпки. А пока он мрачно занялся этим, она говорила мужу правду:

– Ты выдохся, жалкий человек. У тебя нет больше ни таланта, ничего. Слышишь: ни-че-го!

Захлебнулась слюной честного негодования и докончила:

– У тебя и не было ничего, никогда! Если бы не я и Прохарчук, – ты так всю жизнь и писал бы объявления в стихах, слизняк! Негодяй, изломавший мою жизнь, похититель юности и красоты моей...

Она всегда в моменты возбуждения становилась очень красноречива.

Так и ушла она, а вскоре, под руководством и при фактическом участии Прохарчука, открыла «Институт красоты m-me Жизан из Парижа. Специальность – коренное уничтожение мозолей».

Прохарчук же, разумеется, напечатал разносную статью «Мрачный мираж», обстоятельно доказав, что у Евстигнея не только не было таланта, но что, вообще, можно сомневаться, существовал ли таковой поэт. Если же существовал, и публика признавала его, то это – вин торопливой, неосторожной и неосмотрительной критики.

А Евстигнейка потосковал, потосковал, и, – русский человек быстро утешается! – видит: детей кормить надо!

Махнул рукой на прошлое, на всю смертельную поэзию, да и занялся старым, знакомым делом: веселые объявления для «Нового похоронного бюро» пишет, убеждая жителей:

«Долго, сладостно и ярко

На земле мы любим жить,

Но придет однажды Парка

И обрежет жизни нить!

Обсудивши этот случай,

Не спеша, со всех сторон,

Предлагаем самый лучший

Материал для похорон!

Все у нас вполне блестяще,

Не истерто, не старо:

Заходите же почаще

В наше «Новое бюро»!

Так все и возвратились на стези своя».

И сколько подобных «психопатов» – Радиных или рогатых «дураков» – Смертяшкиных расплодилось от того, что пресыщенные жизнью люди стали находить какую-то прелесть в самой смерти, как мухи – в мышьяке! Они забыли, что мудрейший царь Соломон, испытав до тонкости утехи земные, признался: «Суета сует, – все суета!»

Лишь одно, впрочем, не «суетно», не может надоесть, не способно повергнуть в горечь отчаяния, в пессимизм смерти, – это остающееся постоянно сладким, умеренное пользование всеми благами при чистой совести, при вере в Бога и любви (Еккл. III, 12 и дрр. = Дн. II, 4:4 – 47 и подд.).

А. Туберовский

Телеграм канал
с цитатами святых

С определенной периодичностью выдает цитату святого отца

Перейти в телеграм канал

Телеграм бот
с цитатами святых

Выдает случайную цитату святого отца по запросу

Перейти в телеграм бот

©АНО «Доброе дело»

Яндекс.Метрика