Святитель Григорий Богослов. Творения.
Песнопения таинственные (часть 2)
Святитель Григорий Богослов
Песнопения таинственные
(часть 2)
Оглавление
Сравнение жизни духовной и жизни мирской. 1
К душе своей. 4
Мысли, написанные четверостишиями. 5
Мысли, написанные одностишиями. 8
На человека высокого родом и худого по нравственности. 8
На богатолюбцев. 9
На женщин, которые любят наряды.. 13
Советы Олимпиаде. 16
На лицемерных монахов. 18
Не должно клеветать на живущих чисто потому, что иные падают. 18
Увещание к духовной жизни. 19
И в шутке должна быть степенность. 19
На тех, которые при гробах мученических предаются роскоши. 19
Злословящему. 19
Юлиану. 20
Филагрию на его терпение. 20
Сигантию пустыннику. 20
Строителю дома Гигантию.. 21
К Немесию.. 21
Максиму. 24
От Никовула сына к отцу. 25
От Никовула отца к сыну. 27
К Виталиану от сыновей. 31
К Селевку. 34
Двенадцать патриархов. 38
Египетские язвы.. 38
Моисеево десятисловие. 38
Чудеса пророков Илии и Елиссея. 38
Родословие Христово. 38
Двенадцать апостолов. 40
Христос на корабле. 40
Чудеса Христовы по евангелию от Матфея. 40
Чудеса Христовы по евангелию от Марка. 40
Чудеса Христовы по евангелию от Луки. 41
Чудеса Христовы по евангелию от Иоанна. 41
Притчи Христовы по евангелию от Матфея. 41
Притчи Христовы по евангелию от Луки. 41
Притчи Христовы у четырех евангелистов. 42
Определения, слегка начертанные. 43
Надписи. 47
Надгробия. 47
На расхищающих гробы.. 56
Стихотворение, в котором Святой Григорий пересказывает жизнь свою.. 60
О себе самом и на завистников. 79
К завистникам.. 79
О различиях в жизни и против лже-иереев. 80
К епископам.. 81
К константинопольским иереям и к самому Константинополю.. 83
На свое удаление. 84
На возвращение свое из Константинова града. 84
К себе самому. 85
О стихах своих. 86
Сравнение жизни духовной и жизни мирской
Жизнь духовная. Жизнь мирская. Судья.
Ж. Д. и М. Не рассудишь ли нас, чужеземец?
С. О чем дело?
Ж. Д. и М. Две жизни спорят между собою.
С. Какие же это жизни? и о чем у них спор?
Ж. Д. и М. Жизнь мирская и жизнь духовная. А спорим о том, которая из нас лучше и должна быть избрана мудрым.
С. Не легко, правда, дать суд; однако же выслушать должно.
Ж. М. Родившись от мира, я знаю и люблю мирское. А в том и благочестие, чтобы уважать отеческий закон.
Ж. Д. Родившись от Бога, я знаю и чту Бога. А то и благочестиво, чтобы знать совершенное богопочтение. И если для тебя всего дороже худое; то не справедливее ли будет почитать мне драгоценным лучшее?
Ж. М. У меня матерь—плоть; я тесно сопряжена с телом, и желаю одного—восполнения отторженной плоти.
Ж. Д. У меня отец—Бог; я сопряглась с Богом, и желаю одного—подражания Образу, от Которого проистекла.
Ж. М. Но скажи: как существовал бы человеческий род, если бы не пришло на помощь плотское супружество, удерживаемое в должных пределах и Божиим законом и природой?
Ж. Д. Хотя закон и таков, однако же мне должно теперь, отрешившись, поспешать к другой жизни, которая лучше настоящей и свободна от уз и тления.
Ж. М. Почему же жизнь девственная появилась так не давно?
Ж. Д. Она была и в древности, но под покровом; просияла же ныне после того, как Божиею Матерью явилась Дева. Ибо ныне и ветхий закон уступит место новому; буква потеряла силу, господствует же Дух
Ж. М. Но без супружеской жизни мог ли быть какой постриженник, или какой праведник?
Ж. Д. Ты очень забавна, когда хочешь уверить, что плоти вступают в союз для произведения на свете добрых. Добрыми, или худыми, образует время. А кто свет, тот не иное что делает, как уступает только наглым требованиям плоти. Но смешно думать о себе в страсти, что содействуешь Божьей воле.
Ж. М. Что же ты даровала жизни?
Ж. Д. Желаешь знать?—Ветви.
Ж. М. Чтобы они засохли, или чтобы развеял их ветер. Уступи мне корень, а потом владей ветвями.
Ж. Д. Довольно родиться. Пусть другой трудится для тленья, воспитывает, обучает, и потом вдруг оплакивает, и кого не стало уже на свете, того изображает на стенах, и смотрит на эту бездыханную красоту, на этого недвижимого сына.
Ж. М. И я имею свое благородство.
Ж. Д. А какого ты рода? Кто твой родоначальник? Не знаешь разве, что все из той же персти? Одно только благородство—подражанье Богу. А ты владеешь гробами и новыми указами; они вписывают тебя в число благородных, но не делают благородной.
Ж. М. У меня на это есть богатство; оно низлагает врагов, снедает завистью злых, приобретает мне друзей, дает престолы и право величаться в обществе.
Ж. Д. А у меня есть нищета; она доставляет мне то, что не имею врагов. Безопаснее же возбуждает состраданье, нежели зависть. И престолы шатки, и друзья по большей части бывают только при времени. Но если они и постоянны; то лучше покориться Богу, нежели иметь первенство во всем видимом, или стоять выше всего видимого. Прославляюсь же я в мысленном граде.
Ж. М. Но чем нищему обезопасить жизнь? Где у него стены, двери, боевые орудья, оруженосцы?
Ж. Д. Нужные мне для того, чтобы не украли тела! Оно одно и небольшое рубище составляет все мое имущество. Разбойник, или притеснитель, пусть идет к другим. Вор опасен для имеющих что-нибудь. У меня одно богатство — Бог. Если он приобретен мною, никто Его не похитит, хотя возьмет вое прочее. Да и кому только угодно, пусть всякая рука расхищает мои пожитки! Никто не живет в такой безопасности, как человек бедный. Богач приносит жертвы «своей мрежи» (Аввак. 1 16), сам у себя «лобзает руку» (Иов. 31, 27), как друга, а не славословит Бога—подателя благ. И наконец, собранное им перейдет в руки чужому, кому бы он не хотел; что говорю: чужому?—даже, можете быть, и врагу, а от врага еще к иному, куда повернется колесо. Но у меня, если умру, со мною пойдет все мною нажитое, ничего не останется ни зависти, ни превратному счастью.
Ж. М. Как хорошо не смотреть в руки соседям, тогда как другие, может быть, и благочестивые, смотрят мне в руки!
Ж. Д. Как хорошо смотреть в руки одному Богу, дает ли Он, или отъемлет отечески; не делать ничего постыдного из желанья приобрести, не подражать кровожадной пиявке, чтобы, одним владея, устремлять мысль на другое, на иное же взирать недобрыми очами, а иное, по крайней мере, воображать в мечтательных надеждах и всегда нищенствовать, желая большего и большего!
Ж. М. Как же перенести удары трудного времени тому, кто не имеет никакого подкрепленья в горести?
Ж. Д. Спроси у меня: как человеку избежать меткой стрелы? Волос и изблизи пересечь стрелой нелегко. Положим, что будешь в трудных обстоятельствах, но избежишь стремленья зол. Трость выдерживает ветры, а дубы не выдерживают; потому что первая уступаете им, а последние сокрушаются собственной тяжестью.
Ж. М. Мне можно дозволить себе и наслаждения.
Ж. Д. А мое наслажденье—не искать удовольствия в пресыщении и в удовлетворении чреву, не тучнеть и не страдать болезнью богачей, не издавать из гортани запаха приятной для вкуса грязи, и не подавлять в себе мысли скопленьем грубых нечистот.
Ж. М. У меня самые лакомые снеди.
Ж. Д. А мое лакомство—хлеб; для меня самая вкусная приправа—соль. Имея их, презираю затеи роскошных, как горечь.
Ж. М. Мое наслаждение—благовонье мазей, песни, рукоплескания, мирные перегибы ног под лад стройных и благозвучных органов.
Ж. Д. ужели ты одобряешь это? а по мне, за сие-то самое в худо богатство, как учитель пороков. для нас лучше твоих органов псалмопение, которое настраивает душу для мысленного мира. всякого же мира благоуханнее Христос, который за нас истощил себя, чтобы истребить злосмрадие, каким наполнила меня мертвенность греха. я рукоплещу, когда вижу падение моего убийцы, внушившего мне какое-нибудь худое слово, или дело. У меня есть и пляска; это—восторжение к Богу.
Ж. М. ты, может быть, скажешь еще, что нищета помогает в болезнях, служить лучшим врачевством для тела?
Ж. Д. Этого не скажу; потому что неправда. Лучше пусть будет сказано, что справедливо. Бедный гораздо крепче силами, нежели достаточный. И Бог, уравнивая дары свои, бедным дал крепость сил, а богатым—лекарства. Трудится ли, проливает ли пот бедный?—Этим истощает он в себе излишние вещества. Он терпит голод и стужу, в полдень опаляется солнцем, утомляется ходьбою, обременяется ношами, мокнет на дожде, временем принимает простую, а не многосложную пищу, даже и не знает тех обольстительных снедей, какие повара и служители роскоши добывают из земли и моря, чтобы предложить мужчинам женскую трапезу. Опухоли, простуды, боль в ногах и в суставах, отяжеление, бледность, расслабление, — вот достояние богатых, вот плоды пресыщенья. Богатые не находят удовольствия и в том, чем обладают; часто ищут, кому бы оставить свое бремя, завидуют здоровым, которые беднее их. Эти злополучные счастливцы ничем не пользуются. Золото, дорогие камни, всякие украшенья, разноцветные одежды, блистающие пурпуром живописные изображения на стенах, на потолках и на камнях, которыми выстланы полы; серебро частью скрытое в недрах земли — справедливо заключенное в тех же гробах, откуда оно взято, а частью выставленное на показ и блистающее на пирах; кони, ковры, колесницы, колесничники, псы, ловчие отыскиватели звериных следов; все наслажденья для злато господина—чрева, все угодное для гортани, со всего собирающей дань; постельники, придверники, докладчики, усыпители, цветоносны, окропляющие благовоньями, вытирающие тарелки, отведывающие кушанье, производящие тень, наблюдающее мановения; банщики, пробующие горячую воду концами перстов, остриженные по-женски—эта услада глаз,-—вот принадлежности богатого гроба, писанной персти! А бедный стоит твердо; он, если и падет, не вдруг, изнуренный болезнью или множеством лет, то не причинит никаких хлопот своим друзьям. Он умрет, как лев, рыкая, и мертвый по большей части бывает благолепнее великих богачей. Что еще сказать о презорстве, о гневе, об исступлении, о дерзости, о пьянстве, о необузданном смехе, о срамных речах о пренебрежении Бога, родства, дружбы? Все это не в такой мере бывает в бедных, как в богатых; потому что богатство приносит с собою презорство, а за презорством следует погибель. Но бедный, как всего чаще видим, не поднимает вверх головы, потому что живет в угнетении; особливо, если приходит на помощь страх Божий—этот сильный наставник всякому добру. Сделай же теперь краткий обзор, сличи одно с другим, и назначь той и другой жизни правдивую цену; если не покажется тебе обидою то, что на ряду с тобою становятся бедные, дышать одним воздухом, носят одно имя, думают жить под одной кровлей, плыть на одном корабле. Ты завидуешь добродетельным, а я сожалею о порочных; потому что всего бедственнее быть порочным, хотя и благоуспешен путь текущих к гибельному концу. Ты презираешь нищих, как будто у них другой Бог; но я знаю одну тварь, знаю, что все явимся на один суд. А второе творенье—это добрая нравственность. Ты превозносишься удобствами жизни; а меня уцеломудривает страх. Тебя приводят в изнеможение трудности, а меня облегчает надежда; потому что ничего нет постоянного, но все утекает с продолженьем времени. Ночь полагает конец дню, а день—ночи. Радость сменяется скорбью, а бедствие оканчивается чем-нибудь приятным. А потому и не должно останавливать на сем вниманья, как на чем-то непременном. Ничто не кажется тебе страшным; ты не боишься и самых великих пороков: потому что роскошная жизнь препятствуете тебе судить здраво. А мне и малые проступки кажутся достойными слез; потому что грех есть отчуждение от Бога. Как же могу стерпеть, когда утрачиваю Бога? У тебя спокойный сон, удобно лежит ребро с ребром; для тебя приятные сновиденья, — повторения того же, что делалось днем; ты пьешь, играешь в зернь, принимаешь дары, шутишь, смеешься. А у меня большая часть жизни проходит без сна; потому что уснувшего будят труды. Если же и похищу несколько сна; то со слезами. Меня пугают виденья жестокой ночи: суд, Судья неподкупный, трепетное предстояние судилищу, с одной стороны река, клокочущая неугасимым огнем, с другой—червь, гложущий вечно, а по средине совесть — этот обвинитель, не нуждающийся в письменных уликах. И Бог тебе в Бога, когда только подает во всем успех: а для меня Он досточтим, хотя посылает и противное. Ибо борьба с несчастьями — для меня спасительное врачевство. Чем сильнее меня угнетают, теме более приближаюсь к Богу; страдания теснее соединяют меня с Богом; это для меня—преследующее воинство врагов, которое заставляет укрыться в стены. У тебя утешителями—дети, жена, друзья, и лишиться их—величайшее для тебя бедствие. А мне и в голод, и в холод, и в скорби, опора и отрада — Бог. Обижай меня, бей, укоряй в подлости рода и нищете, попирай, притесняй; ты не долго будешь наносить мне обиды, а я все терплю для Бога, и к Нему обращаю взоры, простираюсь мыслью в жизнь последующую, там упокоеваюсь, но не знаю ничего дольнего, и таким образом удобно избавляюсь от всякой скорби. Что же еще сказать? Для тебя, как мне кажется, несносное будет не получить теперь одобрительного голоса. Кто привык всегда одерживать верх, тот не терпит, чтобы брали над ним верх другие. Но мне совершенно равно—и получить и не получить одобрение. Для меня достаточно Бога, хотя бы все прочее присвоит себе другой. Такая высота славы—моя величайшая победа.
Ж. М. А что, если падут иные и высокие?
Ж. Д. А что, если падут и со второй степени? Для тех и для других возможно и преуспевать, и падать. Одно равно другому. Но я гораздо худшими почитаю тех, которые падают в превосходнейшей жизни. Столько не терплю пороков. В ком достойнее уважения превосходство, когда одерживает он верх, для того бедственнее падение, когда подвергается оному. Но прошу не ставить в вину самой жизни, если кто очень худ; ибо он уже враг этой жизни. Рассматривай и изведывай в отдельности нравы с одной стороны добрых, а с другой порочных, и нисколько не наклоняй весов ни в ту, ни в другую сторону, что было бы не справедливо; но пусть перевешивает, что само по себе имеет более веса. Тогда только узнаешь, какое различие между одною и другою жизнью. Но не сличай лучшего осла с худым конем, и превосходнейшего человека в жизни мирской с самым худым из моих. В таком случае, не спорю, твои окажутся совершеннейшими. Но если высокого сравнишь се высоким, и худого с худым; то узнаешь, как велико мое превосходство. Заметь и то, что равно во всякое время есть у нас претыкающиеся, но есть также у нас и одерживающие победу. Говорить же, что одна ласточка не приносит прекрасной весны, и один седой волос старости. Итак, что скажешь? Даешь голос в мою пользу, или мне проститься с тобой?
С. Даю; и почему же не дать? Тогда разве подумаю предпочесть дольнюю жизнь твоей жизни, когда, потеряв ум, кого-нибудь из смертных сравняю с Богом. Но пока не погублю ума, дотоле и этого не сделаю. Идите же. Впрочем лучше жить вам в мире, и между собою, и се великим Богом. И ты, жизнь мирская, должна уступать первенство жизни первенствующей; и ты, жизнь духовная, должна принимать жизнь второстепенную, как сестру. Если не имеешь первенства; ничто не препятствует тебе стоять на втором месте, что также не бесчестно. А чрез это жизнь наша сделается безопасною.
К душе своей
Чего тебе хочется? Спрашиваю душу свою. Что для тебя важно и что маловажно из высоко ценимого смертными? Проси только чего-либо славного и охотно дам тебе. Хочешь ли иметь, что было у лидийца Гигеса, и царствовать с помощью перстня, обращая его печать; делаться невидимой, как скоро печать закрыта, и видимой, как скоро она открыта? Хочешь ли участи богато умершего Мидаса, у которого все обращалось в золото, и который, в наказание за неумеренное желание, терпел золотой голод? Хочешь ли прозрачных камней, тучных полей, множества стад, волов и верблюдов? Этого не дам тебе; и тебе получить это не полезно, и мне дать не легко, потому что я оставил о сем попечение с тех пор, как пришел к Богу. Или ты хочешь престолов и начальства — этого кратковременного кичения, чтобы завтра же быть низринутой и смиренно смотреть в землю, между тем, как поднимет вверх голову другой, который был у тебя служителем, и даже, может быть, одним из негодных служителей? Не хочешь ли связать себя браком, предаться нецеломудренным и кратковременным восторгам? Не желаешь ли этой сладостной болезни — заботы о благочадии? Но если твое благочадие назову злочадием, что тогда скажешь? Не хочешь ли греметь словом и собирать вокрут себя зрителей? Или есть у тебя желание торговать законами, толковать их вопреки справедливости, влечь других и самой быть влекомой в беззаконные судилища? Или хочешь потрясать копьем, дышать браннолюбием, домогаться венца за подвиги, испытывать свое мужество в борьбе со зверями? Или желательно тебе заслужить рукоплескание в городе и изваяния из меди? Хочешь ли уловить тень сновидений, мимолетный ветерок, шум стрелы, не оставляющей после себя следа, звук плещущей руки? Для человека умного важно ли то, что ныне есть и чего завтра не будет, чем пользуются и злые, что не сопровождает отходящих из этой жизни? Итак что же? Если не этого желаешь, то чего тебе хочется? Не хочешь ли стать богом — богом, т. е. светоносно служить всевышнему Богу и ликовать с ангелами? Расширь же свои крыла, взвивайся в быстролетном парении, несись в высоту; я очищу тебе крыл а, дам тебе такое учение, которое поднимет тебя вверх, вознесу тебя в эфир, как легкокрылую птицу.
Скажи и ты, негодная, зловонная плоть! Поскольку я — владычица сопряжена с тобой — пищеваром, то скажи: чего ты хочешь себе, чтобы удержать в себе дыхание? Я должна тебе немногим, хотя стараешься вынудить у меня многое. Хочешь ли иметь стол, благоухающий от мира и излишних поварских ухищрений, слышать восторгающие звуки музыкальных орудий и рукоплесканий, видеть пляски юных отроков, не свойственные мужам, и круженья дев, неблагочинно обнаженных, так как все это учреждают на пиршествах любители студодеяния, чтобы еще более разгорячить вино, омрачающее ум? Если этого хочешь ты от меня, то скорее получишь удавку. Я ненасытным друзьям предлагаю следующее! Пусть сокроет тебя какой-нибудь приют, или сам собой образовавшийся в каменной горе, или, если надобно тебе и потрудиться, дело нескольких часов. Одеждой пусть будет у тебя или верблюжий волос, по уставу праведников, или даже кожа — покров древней наготы. Для ложа бери, что случилось; а трава и древесные ветви да будут у тебя пурпуровой скатертью, неопасной для сопиршественников. И приятно благоухающая трапеза да предлагается у тебя без дальних приготовлений из тех безыскусственных даров, какие дружелюбная земля расточает всякому. А устроив твое помещение, и накормим тебя охотно. Хочешь ты есть? Бери себе хлеб, если случится, даже и житный. А для варенья без меры даем тебе соль и дикий лук — не купленный овощ; другой лучшею приправой пусть будет гол од. Хочешь ли ты пить? Перед тобой струится вода — всегда через край льющаяся чаша, питье, не производящее опьянения, наслаждение, заимствуемое не у виноградной лозы. А если хочешь и пороскошничать, то не пожалеем уксуса. Но тебе и этого будет недостаточно. Ты неутомимо и ненасытно хочешь черпать удовольствие дырявой бочкой. Ищи же себе другого попечителя; а у меня нет досужего времени лелеять своего домашнего врага, который бы уязвил меня, как окостеневшая от стужи и потом в недре моем отогретая змея. Ты хочешь огромных домов, позолоченных потолков, искусных произведений живописи и мозаики, едва не живых изображений, стен, блестящих разными и искусно подобранными цветами? Хочешь пышной одежды, к которой нельзя и притронуться, хочешь богатых перстней и этого убранства, смешного для тех, которые учатся целомудрию, а еще более смешного для меня, который знаю одну внутреннюю красоту?
Так говорю вам смертным, которые пресмыкаетесь, ищете одного скоропреходящего и ни на что больше не обращаете внимания! А живущим благородно и достойно этой доли, которая во мне от Бога и соединена с бренной моею дебелостью (заметь величавость нищего), предложу вот какую пищу: «Богомудрый! пройди мимо пламенеющего меча, будь делателем божественных растений, цветших разумом, которых лишил меня враг, уловив сластолюбием. Приступи опять к древу вечно пребывающей жизни, а она, как нашел я, есть ведение всевышнего Бога, единого Трисиянного Света, к Которому стремится все». Так скажет сам себе всякий, если он мудр. А кто не захочет сказать, тот напрасно провел жизнь. О если бы еще только напрасно, а не в величайшем зле!
Мысли, написанные четверостишиями
Я - труд Григориев, и в духовных изречениях сохраняю четверостишный памятник мудрости.
- Чему отдашь предпочтение — деятельной или созерцательной жизни? В созерцании могут упражняться совершенные, а в деятельности — многие. Правда, что то и другое и хорошо и вожделенно; но ты к чему способен, к тому и простирайся особенно.
- Некто просил у меня решения на вопрос о чем-то духовном. Готов, отвечал я, если ты смыл с себя скверну. Но ты уже имеешь целомудренный ум. — Если смыл с себя прежнюю скверну; нужно и теперь очищение. В смрадный сосуд не кладут на сбережение благовонной масти.
- Не всякому слову противься, не всякому и следуй; но знай, какому и когда противиться или следовать. Более будь привязан к Богу, чем стой за учение о Боге. Всякое слово можно оспаривать словом; но жизнь чем оспоришь?
- Или вовсе не учи, или учи доброю жизнью. Иначе будешь одною рукою притягивать, а другою отталкивать. Меньше потребуется слов, если делаешь, что должно. Живописец больше учит своими картинами.
- Особенно вам, служители алтаря, советую не быть оком, исполненным тьмы, чтобы не оказаться первыми в порочной жизни. Ибо если свет темен; чем будет самая тьма?
- Безгласное дело лучше неисполнимого слова. Никто никогда не стал высоким без добрых дел, а многие прославились без красного слова. Благодать дается не тому, кто говорит, но тому, кто хорошо живет.
- Наилучший дар Богу — добрые нравы. Хотя бы ты все принес Ему; однако не принесешь ничего достойного. Приноси то, что дает и бедный. Чистый не берет себе доли из цены блудницы.
- Ничего не обещай Богу, даже и малости; потому что все Божие, прежде нежели принято от тебя. И что еще скажу? Не отдав обещанного, ты крадешь это сам у себя. Какой же необычайный примешь на себя долг? Да уверят тебя в этом Анания и Сапфира.
- Настоящую жизнь почитай торжищем. Если пустишься в торговлю; то останешься с прибылью: потому что за малое получишь в обмен великое и за скоропреходящее — вечное. А если пропустишь случай; другого времени для такого обмена уже не будет.
- Тебе предлежит длинный путь, но еще большая награда. Представляя себе вдруг весь труд, не откажись от всего. И море переплывешь не все вдруг. А и это нередко бывает искушением неприязненного.
- Не слишком себя обнадеживай и не вовсе теряй надежду. Одно ослабляет, другое низлагает. В чем-нибудь преуспевай, другого держись сколько ни есть, а к иному не будь завистлив; недовершенное не сделает бесполезным труд совершенного тобою пути.
- Не берись за все горячо, но держись того, что избрал. Лучше прибавлять доброго, нежели убавлять у него что-нибудь. Не тех называем худыми, которые стоят низко, но тех, которые, поднявшись высоко, низко падают.
- И от малой искры возгорается великий пламень; и семя ехидны бывало нередко пагубным. Видя сие, уклоняйся и того, что производит малый вред. Теперь вред невелик, но со временем сделается он большим.
- Разбирай больше сам себя, нежели дела ближних: одно доставляет пользу тебе, другое - ближним. Лучше вести счет делам своим, нежели деньгам; последние текут, а первые постоянны.
- Пусть непрестанно трудится твой ум, напечатлевая в себе божественные мысли и глаголы жизни. А на язык будь скуп; потому что он весьма способен делать вред, и чем скорее движется, тем меньше приносит пользы.
- Меня обольщало зрение, однако же я удержался, не поставил в себе кумира греху. И кумир был поставлен; но мы избежали искушения. Все это степени борения с неприязненным врагом.
- Залепляй воском уши от гнилого слова и от неблагоприличных извитий усладительного пения, но отверзай слух для всего доброго и прекрасного. Между словом, слышанием и делом расстояния невелики.
- Не обольщайся чрез меру приятностями запахов, мягкостью осязания и вкусом. Уступив им над собою верх, произведешь ли что мужественное? Различны между собою услаждения, приличные женам и мужам.
19 Чрево говорит: дай. Охотно дам, если, получив просимое, сохранишь целомудрие. А если жертвуешь сим дольнему; то получи от меня грязь, да и ту не в избытке. Когда же сделаешься воздержным; тогда дам и в избытке.
- Для людей здравомыслящих достоин смеха как вообще всякий смех, так еще более смех блуднический. Неумеренный смех бывает и до слез. Лучше быть угрюмым, нежели рассеянным.
- Красотою почитай благолепие души; не то, что могут написать руки, а время разрушить, но то, что усматривается взором целомудренного ума. А подобно сему и безобразием признавай душевную гнусность.
- Тебе предстоят скорби, удовольствия, надежды, опасения, богатство, нищета, слава, бесславие, престолы; пусть течет все это, как хочет. До человека, утвердившегося на добром основании, не касается ничто непостоянное.
- Возвышайся более жизнью, нежели мыслию. Жизнь может сделать тебя богоподобным, а мысль доведет до великого падения. И жизнь устрояй не по малой мерке. Как бы ни высоко взошел ты, все будешь еще стоять ниже заповеди.
- Не за всякою славою гонись и гонись не слишком; лучше быть, нежели считаться добрым. А если не можешь себя умерить; лови славу, но не суетную и не новую. Что пользы обезьяне, если примут ее за льва?
- Хвали другого, но не думай высоко о себе, когда тебя хвалят; ибо опасно, чтобы не оказаться тебе ниже похвал. И другого хвали не торопясь, но прежде дознай опытно, чтобы не понести тебе стыда, когда окажется он худым.
- Лучше о себе слышать худое, нежели говорить худо о другом. Ежели кто, желая позабавить тебя, выставляет ближнего на посмешище; то воображай себе, что предметом смеха служишь ты сам; в таком случае слова его всего более огорчат тебя.
- Не хвались добрым плаванием, пока корабль твой не привязан к берегу. У многих счастливо плывшая ладья разбивалась у пристани. Многих уносил девятый вал. Одно безопасно — не слагать вины на счастье.
- Тому лучше возыметь некоторое дерзновение пред Владыкою, кто живет хорошо и потрудился, нежели тому вызывать Его на суд, кто не отличается добрыми делами, хотя и все у него идет с рассуждением.
- Откажись от всего и стяжи единого Бога, потому что ты раздаятель чужого имущества. А если не хочешь оставить все, то отдай большую часть. Если же и того не хочешь; по крайней мере, излишки употребляй благочестно.
- Хорошо уберечь что-нибудь от моли и от зависти. Лучше иметь должником Христа, нежели всем обладать. Христос за один кусок хлеба дарует Царство; а питая нищего, ты питаешь и одеваешь Христа.
- Приходил нищий и ушел, ничего не получив. Боюсь, Христе, чтобы и мне, который имею нужду в Твоей помощи, по моим же законам, не отойти от Тебя, ничего не получившим. Ибо кто не дал, тот и получить не надейся.
- Всего безопаснее человек неимущий. Он обращен к Богу и на Него одного взирает. Укрой же его в своих объятиях. И мощный орел, как говорят, согревает в гнезде своем мелкую птицу.
- Нищета лучше неправедного приобретения, равно как и болезнь лучше худого здоровья. Человек не вдруг умирает с голода; но для порочных худая жизнь есть смерть.
- Что значат слова «господин» и «слуга»? Какое дурное деление! У всех один Творец, для всех один закон, один суд. Принимая услугу, смотри на служащего, как на сослуживца; и сподобишься большей чести, когда разрешишься от тела.
- Что же должны делать рабы, особливо рабы Божий? Да не отказываются они угождать господам. И в свободные, и в рабы вписывает жизнь. Христос пришел в образе раба, но Он освободил нас.
- Стыдись наименования порочным, а не низким по происхождению. Знатность рода есть давнишняя гнилость. Лучше начать, нежели заключить собою род, равно как лучше самому быть пригожим, нежели родиться от пригожих.
- В рассуждении одного Бога и божественного не знай меры в насыщении. Бог еще в большей мере дарует Себя тем, которые приемлют Его, Он Сам жаждет жаждущих Его, непрестанно и преизобильно источая Себя им. А если кто богатее тебя в другом чем, терпи сие равнодушно.
- Не заботься во всем и всегда одерживать верх. Лучше уступить над собою победу с пользою, нежели победить со вредом. И у борцов почитается побежденным не всегда тот, кто лежит внизу, но часто и тот, кто остается вверху.
- В ином понеси и ущерб: это часто бывает выгодно; как и растение подрезывают, чтобы больше принесло плодов. А если к тому, что имеешь теперь, присовокупишь что-нибудь недобрым способом; будет значить, что подкладываешь огонь под дрова, или здоровому телу сообщаешь болезнь.
- Если ты ни в чем не виновен пред Богом и ни чем не заслужил наказания; то не имей сострадания и к тем, которые виновны пред тобою. А если сознаешь себя виновным пред Богом; то оказывай снисходительность и сам; потому что у Бога милость взвешивается милостью.
- Как скоро обида разжигает твое сердце; вспомни о Христе и о Его язвах, рассуди, что претерпеваемое тобою весьма маловажно в сравнении со страданиями Владыки: и, как водою, угасишь свою скорбь.
- Плотская любовь, пьянство, ревность и бес — равны между собою. К кому пришли они, у того погублен ум. Умерщвление плоти, молитва, слезы — вот целебные пособия! Это составляет врачевство и для моих недугов.
- Избегай всякой клятвы. Но чем же уверить других? — Словом и жизнью, удостоверяющею в слове. Ложная клятва есть отречение от Бога. К чему тебе призывать в посредники Бога? Сделай, чтобы посредником твоим были твои добрые нравы.
- Что короче сего повеления о милости: таков будь к друзьям и ближним, какими желаешь иметь их к себе? Но есть другое и сего короче — это Христовы страдания.
- Ничего не жалей для верного друга, который показал себя не за чашей, но в бурное время, который ничего не делает тебе в угождение, кроме полезного. Знай пределы вражде, а не благорасположению.
- Глаз другое видит, а себя не видит; даже и другого не видит, если очень слеп. Посему надобно во всяком деле иметь советника. И руке нужна рука, и ноге — нога.
- Ежели следуешь советам добродетельных; то не стыдись, когда станут осмеивать тебя порочные. А как скоро приходит тебе на мысль что-нибудь гнусное, представь, что многие на тебя смотрят, и устыдись сам себя.
- Доброго всегда предпочитай недоброму. Обращаясь с порочными, и сам непременно сделаешься порочным. От худого человека никогда не принимай милости; потому что он старается чрез это найти у тебя извинение своим делам.
- Хочу, чтобы попользовались чем-нибудь и от неприязненного. Ибо тому, кто избежал его нападений, советую вперед быть осторожнее. И горького лекарства боюсь, и сладкого не одобряю.
- Награждай добрых, презирай злых. Но и последним оказывай одну милость, нимало не оскорбляйся их поступками, чтобы великодушием и их со временем сделать добрыми. Прекрасный дар — милость.
- Будь милостив ко всем, если это возможно; а еще милостивее — к ближним. Для чего говорю сие? — Кто поверит, что ты добр к чужим, если несправедлив к тем, кому одолжен?
- Для чего слагаем во всем вину на бедного врага, когда сами своею жизнью даем ему над собою власть? Укоряй себя самого во всем или в большей части проступков. Огонь зажигаем мы сами, а злой дух раздувает пламень.
- Не слишком поддавайся игривым снам. Они не должны как пугать всем твой ум, так окрылять его неприятными мечтами. Все это бывает часто сетью неприязненного врага.
- Всякому правому намерению пусть предшествует надежда. Она помогает иногда и в худом; и потому не справедливо ли, чтобы еще более содействовала в добре? Несносно для меня, что преодолеваюсь злым.
- Верь, что благоразумие надежнее счастья. Одно есть быстрое течение обстоятельств, а другое — кормило. Ничего не предпочитай учености; она одна составляет собственность приобретших ее.
- Если хочешь быть богом; показывай свою деятельность не в том, чтобы делать зло, но в том, чтобы делать добро. Последнее свойственно человеку, который знает, что ему сродно. А убить без труда могут и тригон (рыба) и скорпион.
- Стыдно юноше быть немощнее старца, а старцу — безрассуднее юноши. Впрочем, будь мудр хотя по летам; а совершеннейшие бывают целомудренны и не по летам.
- Непрестанно устрояй свое спасение, особливо же, когда приближается конец жизни. Наступила старость — эта провозвестница, которая извещает об исходе. Всякий готовься; потому что близок суд.
- Конец слова: отречение от Бога бывает двоякое: одно — словом, другое — делом. Смотри, чтобы не уловил тебя враг; он непрестанно угрожает тебе тайными падениями. Бойся, чтобы не сделалось для тебя нужным конечное очищение.
Мысли, написанные одностишиями
Бога имей началом и концом всякого дела.
Самая лучшая польза от жизни — умирать ежедневно.
Старайся узнавать все поступки добродетельных.
Тяжело жить в бедности, но еще хуже разбогатеть неправедно.
Делая благотворения, думай, что подражаешь Богу.
Милости Божией ищи себе милостями к ближним.
Владей плотью и смиряй ее как можно лучше.
Обуздывай гнев, чтобы не выступать из ума.
Удерживай око, и язык пусть знает меру.
Уши пусть будут замкнуты ключом и да не любодействует смех.
Светильником всей своей жизни признавай разум.
Смотри, чтобы из-за видимости не ускользнула у тебя действительность.
Все разумей, но делай, что позволительно делать.
Знай, что сам ты странник, и уважай странников.
Во время благополучного плавания наипаче помни о буре.
Что дается от Бога, все то должно принимать с благодарением.
Лучше наказание от праведника, нежели честь от порочного.
При дверях у мудрых стой неотступно, а у богатых не стой никогда.
Маловажное не маловажно, когда производит великое.
Обуздывай наглость, и будешь великий мудрец.
Береги сам себя, а над падением другого не смейся.
Приятно возбуждать к себе зависть, но весьма постыдно самому завидовать.
В жертву Богу преимущественно пред всем прочим приноси душу.
О, если бы кто соблюл сие! он спасется.
На человека высокого родом и худого по нравственности
- Некий человек, крайне худой, но происшедший от добрых родителей, хвалился своими предками перед другим, который не знатен был родом, но внушал удивление делами. Этот, с большой приятностью улыбнувшись, дал следующий замечательный ответ: «Мне укоризна — род, а ты — укоризна роду».
Соблюдай это в памяти, и ничего иного не будешь предпочитать добродетели. Если кто укорит тебя за то, что ты дурен лицом или что имеешь неприятный запах; ужели скажешь на сие: у меня отец был пригож или всегда умащался благовониями? Если кто назовет тебя трусом и не имеющим мужества; неужели возразишь: у меня предки приобретали много победных венцов в Олимпии? Подобным образом, если уличают тебя в том, что ты порочен и неразумен; не говори мне о своих родителях и не указывай на мертвых. У иного гусли позолочены, а он играет на них нестройно; другой же берет какие ни попадутся ему гусли и играет на них благозвучную песнь. Кого же из них, дорогой мой, признаешь ты гуслистом? Конечно, того, кто в искусственных своих бряцаниях соблюдает гармонию? Но ты родился, говоришь, от золотых родителей, а сам нехорош. Ужели же поэтому думаешь о себе высоко? И знаменитость рода находишь в этом одном — в давних мертвецах, в рассказах старух? Верно ты шутишь! Я смотрю на тебя одного: добродетелен ли или порочен ты? А что до происхождения, все мы — то же брение, у всех одинаковая кожа, хотя кичимся и превозносимся богатством, славой, величием отечества, как будто отец и род придают мне что-то лишнее. Меня не восхищают ни сказки, ни гробы; но смотрю на тебя одного, добрый мой. Все мы одна плоть; все мы происходим от одного Творца. Не природой, а насилием разделены смертные на два разряда. По-моему, тот и раб, кто негоден, тот и свободен, кто совершен. А если в тебе есть гордость; какое тут отношение к роду? По отцу ли славен ишак, и укоришь ли его за то, что произошел от осла? Нимало. Но какая слава и ослам от ишаков? Орлы рождают и кидают своих птенцов. Для чего же ты, умалчивая о себе, говоришь мне о своих предках? Лучше быть добродетельным, происходя от худого рода, нежели благородному быть человеком самым порочным. И роза выросла на грубом растении, хотя она и роза. Если же ты на нежной земле пошел терном, то годишься только в огонь. Как же, будучи порочным, столько величаешься предками? Ты — ходящий в колесе осел, а думаешь носить голову наравне с конем.
- Если бы привел я к тебе обезьяну, постаравшись нарядить ее львом; пришел ли бы ты в страх при виде ее? Как это возможно? А что, не смешнее ли еще был бы для тебя ворон, эта самая некрасивая из птиц, если бы он, окрасившись чем-нибудь белым, стал представлять из себя лебедя? Для меня он очень смешон. А если человек низкий по нравам величается благородством, уважать ли мне его? Как ни блистателен лик, написанный на картине, я не предпочту его живому человеку. Пусть напишут себя другие; для меня нравы заменяют род. Да и подлинно, что с вами сделалось, смертные люди? Нет коня, который бы не родился конем; нет птицы, которая бы не летала на крыльях. Смотря на быка, кто скажет, что это дельфин? Каждая вещь за то и признается, что она есть в действительности. Но вот два забавных явления на поприще нашей жизни — живая тварь, пресмыкающаяся по земле, превозносится до звезд, и грамота делает худонравного благородным! Какого покупаешь себе коня, доброго ли и скорого или ни к чему негодного, а только известного породой? Конечно, доброго. Не проворных ли выбираешь и псов? Да. Что ж? Не то же ли наблюдаешь и во всем? Конечно, то же. А себя, когда ты всех порочнее, называешь благородным? Напрасно так шутишь. Пусть отвес покажет твою прямизну, тогда поверю. Ты укоряешь меня низостью рода, хотя я человек свободный. Я смеюсь над твоим недугом, если ты, будучи всех порочнее, думаешь знатностью рода прикрыть свою худую нравственность. Тех, от кого происходишь, признали благородными, может быть, за богатство, а не за нравы. А ты присовокупи и добрую нравственность. Что тебе за польза происходить от знатного рода и быть человеком самым порочным? Кто благороден по отцу, а низок по нравам, того почитаю для добрых дел смердящим мертвецом. Одно благородство — иметь добрые нравы.
На богатолюбцев
Увы! увы! Каких зол исполнены злые! Но они бедные и не знают даже этого, не знают, чтобы к своему спасенью воспользоваться чем-нибудь, или словом каким, или советником, или памятованием о Боге; а все это—врачевства для недужных. Но вот жалкая болезнь! Они почитают себя совершенно здоровыми. Так помешанные в уме и исступленные самое расстройство ума признают его крепостью, и безе крыльев летают, без волов пашут землю, не имея вблизи себя воинской дружины подают другим помощь, не плывя плавают, одни без противника вступают в борьбу, обогащаются, царствуют, выигрывают тяжбы; и все это—дело болезни. А посоветуй что-нибудь, скорее сам потерпишь зло, нежели убедишь словом, чтоб попользовались каким-нибудь врачевством от недуга. Ибо кто станет лечиться и искать спасенья, когда уверен, что он не болен, но здоров? Больному свойственно заботиться о врачевании, но больному не до крайности. А кто праведника почитает больным, тот примет ли его советником в страдании?
Ты богат и употребляешь все меры, чтоб никто не был тебе соседом. Хочется тебе завладеть полем; но оно принадлежит ближнему, а не тебе,—и это беда! Надобно, чтоб на тебя одного все смотрели. Если телу твоему нанесен удар, это ужасно. Что ни есть у ближнего, все—гвоздь тебе в глазу. И хорошо, если бы это было так действительно! Тогда, может быть, перестал бы ты пожирать непрестанно все больше и больше, как пламень, как горный поток, как заразительная болезнь, не останавливаемая никакою преградой. По моему мненью, тебе нет никакой пользы в том, что имеешь уже у себя, пока не будет приобретено тобою что-нибудь из желаемого. На помощь рукам готова у тебя и клевета. Понес я потерю?—Ты мой заимодавец, а вскоре потом и мой истязатель. Грозят пытки, оковы; бедному жаль своего тела; все отдает, только бы избавиться, и не хотя щедр на все что ни есть у него. Что ж, разве не обязан ты отчетностью по службе в городе, или на корабле? Еще не друг ли ты морскому разбойнику? И называют тебя по имени, какого, не бывало на свете только бы устрашив попользоваться от тебя чем-нибудь. Да и вол твой сделал когда-то обиду моим волам.—Что ж это за обида? скажи мне.—Вол такого бедняка, а мычал громче, и еще как будто вызывал на драку, или уже и одолел. И тень от твоих деревьев, падая на мои дерева, причиняет им вред. И мальчик твой ходил по моему полю. Терпи, или представлены будут на это свидетели; и тогда пропали у тебя и вол, и мальчик, и сад. Это—открытое насилье. А если злой человек по случаю и умен; то его выдумка еще правдоподобнее. Приняв на себя вид заступника других, не допускает сделать какое-нибудь зло, но покровительствует людям, чтоб поработить их, и потом пожирает, как лев, который, отогнав зверей от бедного животного, не оказывает ему милости, но сам прибираете к себе как легкую добычу.
Для чего изнурять себя? Простое дело — довольствоваться тем, что имеешь. А при неумеренном приобретении велик и труд: ссоры, тяжбы, обманы, ложные клятвы, кроме же всего прочего заботы, как мгла, всегда приносят им что-нибудь чуждое. Если ты, сидя за столом с людьми, которые не ниже тебя чином, не наблюдаешь меры и огорчаешь тем, что полными горстями хватаешь всего; то не похвалят тебя. То же надобно сказать и о приобретении; потому что жадность везде отвратительна. Но не так представляется тебе, у которого разум подавлен. Одним уже владеешь, другого желаешь, третьего надеешься; а для иного есть у тебя сводчики и подговорщики в род тех, которые услуживают растлителям плоти. Ты чтишь золото; снедь моли— одежды похоронены у тебя в сундуках; всегда окружен ты скупщиками хлеба, торгуешь самым безвременьем. Одни плачут, другие питаются надеждой; потому что надежда есть легкая греза наяву. А ты на одни житницы кладешь печать, а другие предусмотрительно открываешь, соображаясь, как думаю, с теченьем обстоятельств. Увы! увы! Ты берешь подать с несчастья бедных, собираешь плоды с чужого невзгодья; затруднительное положенье других для тебя своего рода жатва.
Кто же ты, отваживающийся на такие дела? Почему так наступаешь? И на что надеешься? Может быть, настоящая ночь застигнет тебя уже мертвым, похитив из среды всего тобою вожделеваемого. Как это ужасно! Другие все, и тело, и имущество приносят в дар Богу, от Которого все; а ты всего домогаешься, все тебе надобно иметь. Что же приобретаешь? Какие страшные сокровища? У тебя на столе груды снедей; это отрада узкой гортани, о которой все твои заботы; у тебя надмение чрева, болезнь пресыщенья; ибо таковы плоды неумеренности в пище; у тебя огромные дома, в которых большая часть стоит пустою, с золотыми потолками, и блещущие картинами; у тебя слуги, наряженные на подобие женщин; у тебя тенистые и прохладные убежища; у тебя пьянство, лжи поющих, дружные рукоплесканья, при которых растлевается красота образа Божья. Ты надмеваешься своим блеском, перед всеми в городе высоко носишь свою голову, хвастаешься высокостью своего чина; а чины — это борьба зависти и самовластья. Ибо никто не дозволяет другому думать о себе высоко, но сам себя ставит выше всех, и заносится пред другими больше, чем у змеи один ряд чешуи надвинуть на другой. Но пусть так! Что же еще у тебя драгоценного? Роскошь женщин в убранстве дорогими камнями и золотом, которые то сплочены вместе, то блестят отдельно; цепи на руках и ногах—это приятное бремя, не для доброй цели помогающее красоте, которая домогается того, чтоб нравиться многим мужчинам.
Что же еще? Может быть, хочешь оставить детей богатыми и владетелями приобретенного отцовою наглостью. Это значило бы еще что-нибудь если бы сбылись твои надежды. А теперь никто не знает, где сотлеет твой прах, и до чего прострется вред приобретения. Ты трудишься, и по долгу, может быть, не спишь, и ночи наравне с днями проходят у тебя в заботах; от того больше имеешь горестей, нежели наслаждений; берешь грабительски рост, из одного роста выращиваешь другой, и сколько с чего взять, высчитано у тебя по пальцам. Но это сберегается не для тебя, и не для кого ты надеешься, а достанется кому-нибудь, может быть, человеку для тебя стороннему, и то еще хорошо! Случится, что достанется и твоему неприятелю,—одному из тех, которые худо говорят о тебе и о твоем добре, которых ты не удостаивал даже своим куском. Может быть, один из потерпевших от тебя зло, тот, кто тебя и дом твой со слезами и воплем орошал соленым питьем, будет питаться чужими трудами, как жирный и по верхам смотрящий петух, не одобряя многого в том, что теперь изображаешь на стенах дома, а с наследником твоим, если и встретится, не разломить и хлеба. Так суетны мечты человеческие! Для этого, если можешь что выдумать, присовокупляй к приобретенному, мучь себя, делай насилья, не оставляй без испытанья никаких худых мерь, обыщи глубины земли и моря стриги, как говорится, и с мертвых волосы, «пожри мрежи» (Авв. 1, 16), покланяйся руке своей, которая столько собрала тебе золота, для прибыли ни во что поставь все, и врагов, и друзей, и родных, и благодетелей.
Это ничем не разнится от морского отлива, или от Харибды, поглощающей пловцов. Еще немного, и богатство будет изблевано, потечет, как излишнее бремя из пресыщенного чрева. Еще немного подождать, и наступит суд, или еще здесь, что гораздо лучше, или если не здесь, то в будущей жизни. Прекрасная нищета предпочтительнее худо приобретенного богатства. Лучше быть смиренным, нежели надменным и болезнь почитать здоровьем.
Надобно бы, чтоб все у тебя, как рассказывают о Мидасе, обращалось в золото, чтоб и тебе потерпеть одинокую с Мидасом участь, и за худое желанье справедливо мучиться голодом. Между породами ехидн, какие водятся в египетской пустыне, есть так называемая дипсада. Каково ее угрызение, показывает самое наименованье. Оно дано гаду по той неутомимой жажде, какою страдая умирает угрызенный. Кому сообщился этот яд, тот, встретит реку, с отверстым ртом весь погружается в нее, и пьет, пока не расторгнется его внутренность от принятого внутрь бремени, и только вместе с жизнью прекращается жажда. Не знаю, слыхал ли ты, любезный, что некогда небо дождило хлеб народу, когда шел он по пустыне, в которой, как и естественно, не было средств к пропитанию? Этот дар, как Божий, подаваем был щедро и неоскудеваемо. Но неумеренных постигло и наказанье; всякий излишек тотчас делается смрадным, а мерою служила потребность дара. Справедливо было бы, чтоб то же самое случалось всегда со всяким несправедливым человеком, то есть, чтоб он, или расседался от сильного своего желанья, или вместе с своим неправедным приобретеньем делался смердящим. Это одно, можете быть, остановило бы таких людей!
Что же? Почему не пустишь в прибыльный обороте и собственного своего тела? Почему не изберешь жизни начальника разбойников, не подламываешь стен, не тревожишь гробов, если у тебя одна забота—разбогатеть, а как и откуда, о том вовсе нет слова? Есть мера красоте, есть и зренью, и бегу, и силе, и пенью, и пляске, и речам: все что дело труда, а не хищничества. А приобретению нет никакой меры. Но чужой овладевает имуществом трудившегося, и приобретавшего честно, или законно получившего отеческое наследство, овладевает тот, в ком немного остается дыханья жизни, кто, может быть, не успеть и узнать всего, что поступило в его собственность.
Не отдать ли тебе одному целую землю? Но если отдадим это, не останется ли еще чего? Что будешь ты делать? Не употребишь ли усилий пробрести и то? Непрестанно будешь трудиться; потому что ты нищий, пока не получишь остального? Но ты на чем-нибудь остановишься! Подумай же об этом теперь. Можешь пользоваться своею собственностью; а если не знаешь меры, то знай, что подливаешь яд во все, что ни имеешь теперь у себя. Все, что приходит к тебе неправедно,—огонь для тебя; оно губит с собою и то, к чему присовокуплено. Как не утоляет жажды морская вода, и любви—продолжительное зренье на любимый предмет, напротив того любовь воспламеняется вдвое: так для ненасытных приобретаемое ими делается отравой, которая непрестанно возбуждает в них пожеланье еще большего.
Любителям спокойной жизни, или и бедным дал бы я совет—пожертвовать чем-нибудь людям злонравным, как зверям бросают пищу, или как бесам суеверные люди делают возлиянья, если бы только таким средством можно было пробрести спокойствие, и стало наконец возможным иметь у себя нечто даже бедным, которые непрестанно трепещут и одной тени злых людей. Но теперь исключая одних злых, от всего знаю врачевство, например: от голода—пищу, от невоздержанья—скудость, от водяной болезни—выпуск воды, от чужого глаза—тьму, от слез — рассудительность или друга, от скорби—время; и пловцам в затруднении спасительны показавшиеся на берегу огонь или пристань, и утомившемуся—умащение членов. Но для порочных нее другого врачевства, кроме Божия суда и ран. Но и того не чувствуют злочестивые, в пресыщении презирают они и суд. Содейственник их покрываете им умы мраком, а хребет—медью, чтобы, подобно железной наковальне, не умягчался и среди бедствий.
Они тотчас прибегают к примерам. Что сие значит, Христе мой? Для чего Ты людям порочным даешь видеть преткновения добродетельных, чтоб в них находили они убежище своему злонравию? На доброе дело, хотя оно и велико, никто не обращает вниманья; а худое дело, как оно ни мало, для людей безрассудных и злонравных делается какою-то вывескою. Для добрых деле они—железо, а для худых—воск, и легко отпечатлевают на себе все худое. Я не целомудрен, говорит порочный. Что ж, разве не найдутся мне подобные? И увы! Он наименует кого-нибудь из мудрых. Я убийца? Что ж, разве и в этом не найдутся мне подобные и из древних, и из новых? Я обогащаюсь неправедно? А иной захватывает во власть свою целые народы и города. Кто же не знает, сколько хуже клятвы отреченье? И потому выставляет на вид чье-нибудь отреченье, чтоб прикрыть тем свои меньшие раны.
На это хочу сказать тебе одну баснь (если только и среди бедствий можно шутить), баснь очень приличную твоим лжеумствованиям. Смеялся некто над совою. И сова от каждой насмешки увертывалась ловким ответом. Какая у тебя голова! говорили ей. А какова у Дия? отвечала она.—Какие светлые глаза!— Точно как у светлоокой.—Голос не благозвучен!—А у сороки еще не благозвучнее.— И ноги тонки!—А каковы тебе кажутся у скворца?—Но без труда отразив все это, как ни была умна сова, уступает в одном. Ей говорят: ты такая умная, посуди же: у каждого есть что-нибудь одно; а у тебя все вместе, и все через меру, и глаза светлы, и голос груб, и ноги тонки, и голова велика. И дорогая сова, выслушав это, пошла со стыдом.
А от тебя не дождешься и сего, напротив того птица в басне гораздо умнее тебя. Все есть в одном;—в том и беда твоя. Раз или два увлечься и пасть, и притом в чем-нибудь неважном,—это еще извинительно. Уступим нечто и омрачению плоти. Ни в чем не претыкаться свойственно единому Богу. Но падать намеренно, хвалиться худым делом, падать многократно, падать в пороки важные, и не стыдиться сего, но смяться над этим, не хотеть уцеломудриться и наказаниями, какими вразумляются люди самые жалкие, но с открытой головою кидаются в опасность, — это самая ужасная и злокачественная болезнь. Рассмотри свои дела, рассмотри и то, что тебе предписано делать и не делать. А в тех делах обрати вниманье на время и на то, чему они служат образом. Тогда вера едва начиналась; люди, как младенцы, имели нужду в поддержке и в нежной пище; потому и падающие находили себе извиненье. Но тебе не простительно падать; потому что ты принял совершенное слово, и Христос много пострадал за твои грехи. Напротив того, тебя за прежние грехопаденья ожидает казнь. Что говорю: за прежние? И за те, в которые ввергаешься ныне.
Не упоминаю еще о тамошних надеждах; правосудие находит многое, чем наказать и здесь. У тебя есть дом, жена, дети, есть еще что-нибудь особенно любезное (ибо при всем своем самолюбии привязан ты к этому), а также самое именье, роскошь, свобода, и в заключенье всего собственное тело твое, а посему, имея у себя это, то есть, такое бремя жизни, плыви осторожно.
„Но что же? Разве и у тебя нет болезней и бедствий? Не скудна ли и не бездомовна ли и твоя жизнь?" Опять ты хватаешься за чужие бедствия. Что тебе до этого? Это мои несчастья; потому что сам ты называешь их несчастьями. Ужели ты, страдая, менее чувствуешь болезнь, если страдает в одно с тобою время и ближний? Но послушай еще: у нас с тобою и страданья неравны. Из этого иное сам я избрал для себя, а не по неволе стражду. Добровольно хочу быть нищим и скитальцем, чтоб освободиться от уз и не на земле иметь свое постоянное жилище. Для тебя все это дорого, а для меня напротив. Не ставь же льву в образец долгохвостую обезьяну. Ты почитаешь это бедствием? Оно и действительно для тебя бедствие. а для меня, хотя и болезненно, потому что и я, как человек (не отрекусь от этого), имею перстный состав, ношу в себе следы древа и доставленного им удовольствия, однако же я переношу это, и даже терплю с любовью. Мое страданье лучше твоей крепости. Посмотрим еще на сие и так. Оба мы терпим зло. Но твое страданье есть наказанье за твое злонравье. Твой обвинитель —твоя нравственность, это горькое, внутреннее и ясное доказательство. А для меня бедствие есть некоторое очищенье даже и от случайного очернения. Не говорю еще о том, что огорчительное бывает иногда испытанием и борьбою, в которой за победу можно получить венец.
Как выслушаешь это? Как воспользуешься моими словами? Ни один человек, если он в здравом уме, не обманывает врача; иначе болезнь неприметно погубит его. И то и другое—недуг, и презреть Бога, и подавленному бременем пороков потерять, надежду на милость. Но прими мое слово, и не подвергнешься ни которому из сих недугов. И презренье, и отчаянье в надежде—равно худы. Бог—Судья, но и Отец. Ты боишься Его, как судьи, но смело надейся на Него, как на милосердого. Открой свою болезнь, проси спасенья, пролей слезы на раны свои. Подавай и нищим, прекрасным твоим заступникам; они богато отдаривают нас тем именно, в чем имеем мы нужду, то есть, Божьим милосердьем и упованьем на Бога. Но если подаешь им, то подавай из своего, а чужим не покрывай ни Святой трапезы, ни нищего. Нищий есть творенье Божьей руки, а потому не должен быть презираем; и Святая трапеза—досточтима. Не обманывай Бога, как недальновидного Судью, чтоб Он еще больше на тебя не прогневался. Ты учишь красть искоренителя кражи.
Если убедительно это для тебя; тем лучше. А если не убедительно, то перестань, по крайней мере, хотя уже и поздно, делать насилья. Во всем, и в добром и в худом, есть своя сытость. Я похвалю в тебе и это; потому что для порочного весьма важно—остановиться в пороке.
Примешь ли это или не примешь; но напомню тебе гроб. Это—предел всех худых дел; и у тебя будет такой же конец, как и у всякого, хотя пройдешь за Иракловы столпы, или за каспийские ворота, присвоив себе достоянье и ближних, и соседей. И твою могилу, как думаю, раскопает кто-нибудь подобный тебе нравом, с твоей походки перенявши ходить криво, еще худший ученик такого мудрого учителя.
Помни также неотвратимый и грозный день, за которым и мрак, и пламень, и тартар—эти истязанья здешних худых дел для отыскания в нас образа Божья, который завален сетями змея и хитреца, обольщающего нас зловредным сластолюбием.
А я домогаюсь, как мне избежать бедствия, на каких спастись крыльях, в каких глубинах земли и моря, или какими ухищреньями, и в каком конце вселенной, каким обложить себя мраком, или облаком вместо покрова, какими молитвами умилостивить Бога? Везде для меня три эти бедствия—и время, и место, и удобный случай ко греху. Поставлю перед собою Божий закон. Какой же именно? Переходите из города в городе; ибо предадутся некоторые бегству,—говорил Апостолам, когда гоним был, Вседержитель Бог. Обойду все города до последнего огнища, избегая жестокого нападенья лукавых. А там и не желающих постигнет казнь. В горних обителях не будут они беспокоить, и не изринут оттуда нищих, как делают ныне, а разве сами, в прохлаждение пламени, попросят нескольких капель сожаленья. Да убедят тебя в этом богатый и Лазарь, из которых один наказан единственно за то, что вел роскошную жизнь, когда другой страдал и от недостатка пищи и от ран, потому что богач, подобно тебе, отгонял от себя Лазаря; а другой почтен, потому что претерпел все сие.
Конец слову; но выслушай его с трепетом. Многое именуется грехом и действительно грех; но идолослужителем (а это есть самый тяжкий грех в мире) называется тот, кто ничего не знает и не ставит выше денег (Ефес. 5, 5), потому что и идолослужению, по болезни своей, всего скорее подвергнется он, если наступит время—получить чрез это прибыток, или потому что кланяется богатству—этой Хамосовой мерзости. Итак, отринем, отринем идольские кумиры, и будем чтить единого Бога, Которого знаем.
На женщин, которые любят наряды
Не стройте, женщины, на головах у себя башен из накладных волос, не выставляйте на показ нежной шеи; не покрывайте Божия лика гнусными красками, и вместо лица не носите личины. Женщине не прилично показывать мужчинам открытую голову, хотя бы золото вплетено было в кудри, или несвязанные волосы, как у скачущей менады, развевались туда и сюда нескромными ветерками. Ей неприлично носить на верху гребень, на подобие шлема, или видную издали мужчинам и блестящую башню. Не прилично и то, чтобы сквозь тонкий лен просвечивали твои волосы, вместе покрытые и открытые, и сияя как золото, где сбежало покрывало, выказывали мастерство твоей трудившейся руки, когда, поставив перед собою слепого наставника — бездушное изображение своего лица, с его помощью писала ты свою красоту.
Если природа дала вам красоту, не закрывайте ее притираньями, но чистую храните для одних своих супругов, и не обращайте на постороннего жадных очей; потому что вслед за очами неблагочинно ходит и сердце. А если при рождении не получили вы в дар красоты, то избегайте второго безобразия, то есть, не заимствуйте красоты у рук, — красоты, которую доставляет земля, которую распутные женщины покупают, и покупают за несколько оволов, красоты, — которая стирается и стекает на землю, не может удержаться на тебе во время смеха, когда веселие приводит в трепет ланиту, — красоты, которую изобличают в подлоге ручьи слез, увлаживающий ланиты страх, и уничтожает капля росы. Теперь блестят и полны прелестей твои ланиты; но вдруг (к великому смеху) являются они двухцветными, где темными, а где беломраморными. Ибо тебе, подсурмившаяся и подрумянившаяся, возможно ли удержать на себе обличаемую в подлоге красоту? Она была бы прилична на неподвижных статуях; но у тебя накладная личина разрушается от многих причин. Одно тело дано тебе Богом, а другое есть произведение твоей руки; одно ветхо, другое ново. Это луг, на котором растут попеременно цветы двух родов, и приятные, и неприятные. Это двухцветная одежда, по которой идут многие полосы. Поэтому, или не расписывай своего тела, или, расписав, постарайся сберечь; не прибегай к постыдным пособиям прикрашивать свой вид. Не трудись над Пенелопиной тканью, в которой надобно ночью распускать, что соткано днем: будучи внутри Гекубой, не будь снаружи Еленой.
Если и достанет у тебя хитрости сокрыть что-нибудь от супруга, хотя и не удобно Божий образ закрыть смертной личиной; то смотри, чтобы прогневанный Бог не сказал тебе так: «Отвечай, чуждая Мне тварь! Кто и откуда этот творец? Я не пса живописал, но создал собственный Мой образ. Как же вместо любезного Мне образа вижу кумир?»
Но уступим нечто твоей болезни. Впрочем, если явно, что ты живописная картина, в которой один лик наложен на другой; то знай, что ты ставишь позорный столп, издали видный людям, когда пишешь одушевленный образ Алкиноя. Твои прелести — бесплодный Адонисов сад, цвет полипа, письмена на песке. Но походя на галку, описанную в басне, и зная, что эта птица, гордившаяся чужими перьями, вскоре ощипана и предана осмеянию, как и ты не подумаешь о последнем позоре, о пагубной красоте? Или надеешься, что твоя блистательная наружность не изменится? Но в скором времени увидишь, сколько приносит горестей чужая красота.
Спрашиваю, что пользы в накладной красоте, когда старость покроет морщинами лице, дотоле цветущее, когда дряхлых членов нельзя закрыть никакими прикрасами, и остаток плоти походит на что-то обожженное огнем и вынутое из пепла? Тогда уже поздно оплакивать обманчивую красоту, когда оставшееся, по множеству морщин, не дает места обезьяне. Такова прелесть подкрашенных членов! Но поставьте теперь, превосходная, изображение своего лица, каким было оно прежде. Я не почту его верным, да и тебе прежде всего надобно пожелать, чтоб не было глаз ни у одного из тех мужчин, которые прославляли тебя некогда и не могли отвести от тебя очей, когда ты с гордою поступью расхаживала перед ними.
Смеха достойно и то, что стараясь утаиться от мужчин, мужчин же вводишь в тайны своей красоты. Ибо те составы, которыми ты восхищаешься, приготовляли мужчины — грабители собственных своих домов, строители безумной своей страсти. Это изобретения не целомудрия, но распутства; и распутство видно во всем том, на что ты ухищряешься для мужчин. Рассказывают о гордом павлине, что, когда, изогнув шею в виде круга, поднимает свои золотистые и звездами усеянные перья, тогда начинает приветливо скликать своих жен: удивительно будет для меня, если и ты подкрашиваешь свое лице не для похотливых очей.
Если ты к супругу своему питаешь такую же любовь, какую и он к тебе с тех пор, как цветущею девой ввел тебя в брачный чертог; то сие приятно ему. Но если стараешься понравиться взорам других, то сие ненавистно твоему супругу. Лучше тебе внутрь дома своего скрывать прелести, данные природой, нежели не благочинно выставлять на показ прелести поддельные. Ибо для супруга довольно и природной твоей красоты. А если красота выставлена для многих, как сеть для стада пернатых; то сперва станешь любоваться тем, кто тобою любуется, и меняться взорами, потом начнутся усмешки и обмен словами, сначала украдкой, впоследствии же с большею смелостью. Но остановись, говорливый язык, и не произноси того, что последует за этим. Впрочем, скажу за несомненное, что всякая шутка женщины с молодым мужчиною уязвляет как острое жало. Здесь все неразрывно идет одно за другим, подобно тому, как железо, притянутое магнитом, само притягивает другое железо.
О как бы хорошо натирать белилами и румянами (и еще в избытке) не женщин, но тех безрассудных мужчин, которые, ежедневно имея пред собою этот срам, сами себе застилают глаза туманом и услаждаются грехом! Они поражают злословием прекрасных женщин, сами же своими срамными делами уподобляются свиньям: а может быть, и действительно попали бы в темные свиные хлевы, если бы Цирцея помазала их тем составом, которым она людей превращала в зверей; ибо они не гнушаются прикрасами, и сами подкладывают в огонь сухие дрова, когда надлежало бы их убавлять, а не прибавлять. И есть мужья, которые стараются превзойти друг друга в нарядах жен, чтобы одному перед другим иметь преимущество в неразумии. Часто и при недостаточном состоянии употребляют они все усилия, чтобы возбудит наглость своих жен. Но ты, верно, никогда не давал меча своего врагу и горному потоку не открывал пути на свои нивы.
Говорят, что, по похищении небесного огня, пришла к людям Пандора наказать за один огонь другим, за благодетельный — гибельным. А чтобы она как можно более воспламенила людей, демоны украсили ее разнообразными красотами, и каждый из них приложил что-нибудь от себя; все же это совокупив во едино, пустили они к людям это многосложное обольщение, это любящее пиры, увлекательное, бесстыдное, сладкоречивое услаждение, эту никогда не потухающую головню. Не верю я басням, однако же скажу, с твоего позволения: не будь и ты многоличной Пандорой. Пандорин род — бесстыдные женщины. Но ты — Христов образ, и сияй целомудрием и благоразумием.
Но вот уже не баснь; послушай моих советов, какие изреку тебе из пребожественного слова. Или не знаешь, как и древле твоего праотца обольстило своею доброцветностию человекоубийственное древо, и как хитрость врага и убеждение супруги и обольстили и немедленно изринули его из зеленеющего рая? С сего-то времени, дочь моя, такой отеческий закон — никогда не полагаться на доброзрачность. Ибо всякая красота — для меня кратковременная прелесть; ее приносит весна, и тотчас губит холодная зима, или преждевременно истощает болезнь, или истребляет немилосердное время, ведя за собою круг всепоядающих лет.
Очень смешно, когда женщина, имея некрасивую наружность, знает это, и гордясь своим безобразием, презирает Данаю. Но еще гнуснее (так говорят знающие, я неспособен к такому злоречию), когда все имеют общий недостаток, однако ж желают скрывать его одна от другой. Что опаснее такой болезни? Плотник разумеет работу плотника; искусный певец узнает искусного в пении, и вор видит вора. А женщины не хотят, чтобы другие понимали в них то, что сами понимают в других. Так справедливо то, что порок ослепляет глаза. Но смешны мужчины, когда, любуясь доброцветностию движущихся картин, оказывают уважение лицам, над которыми сами смеются. Думаю же, что они любуются не столько картинами, сколько прихотливостью мужчин; чему доказательством служат краски.
Рассказывают, что один скитался по утесам, влюбившись в пустой и не имеющий вида отголосок, называемый эхом. А другой воспылал Любовью к собственному своему изображению, и бросился в источник, чтобы обнять подобие гибельной своей красоты. И еще одна уязвилась любовью к прекрасным струям реки, в безумной страсти не могла отойти от милых берегов, лобзала воду, черпала ее руками, и ловила пену; но и водами не могла угасить в себе пламенеющей любви. Так слепа и непреклонна любовь!
Ни мало не удивительно, если и ты расцвеченная, розоперстая, одетая в роскошные ткани и носящая высоко голову, сведешь с ума молодого человека, и даже не одного, но всякого, для кого расписываешь себе лице. Верю, что один мудрый муж своим искусством ввел в обман тельца, изобразив красками на доске телицу. Необычайна такая любовь — живые звери стремятся к бездушным изображениям! Но и ты иногда ухищряешься возбудить то же в молодых людях. Орфей увлекал за собою зверей; а ты влечешь мужчин, у которых зверонравен ум и женонеистова жизнь.
Если ты и не покоряешься плотской похоти, а служишь только похоти очей; то и эта воздушная любовь есть уже болезнь. Но совершенно ли ты не уязвима? Готов я этому верить; но и то уже не хорошо, если молва приписывает мне и не сделанный мною грех. В таком случае, хотя сама ты и благоразумна, но многим другим дашь урок неблагочиния. Порок течет быстро. Другие употребляют искусство, чтобы прикрыть и скверную свою жизнь; а у тебя и на целомудрии лежит какая-то чернота. Если и целомудренные станут любить наружную блистательность; то других женщин не убедишь иметь целомудренное сердце.
По учению нашего закона не дóлжно с похотливым желанием и очей устремлять на чужую жену: потому что бесстыдный взор — начало бесстыдной любви, и только избегающий такого взора избежит и греха. Как же ты, открывающая пред мужчинами пояс любви, сохранишь себя вдалеке от греха прелюбодеяния?
Но (старость говорлива) расскажу тебе баснь, которая очень идет к вашему позору. По одному древнему преданию, в роде человеческом не различалось прежде, кто хорош и кто худ; но многие, хотя были добродетельны, почитались беззаконниками, и на оборот многие, хотя были безрассудны, слыли добрыми; самых бесчестных людей сопровождала слава, и совершенных преследовало бесславие, но ни тем, ни другим не было правосудия. Но не сокрылся от Царя Бога царствующий в мире грех, и восскорбев о сем, провещал Он наконец такое слово: «Несправедливо, чтобы слава Моя была и на добрых и на злых; от сего грех еще более усилится. Посему дам им верный отличительный признак, по которому легко узнать, кто порочен». Сказав сие, ланиты у добрых покрыл он румянцем, так, что при виде чего либо постыдного тотчас разливается под кожею кровь; особливо женщин наделил Он румянцем в большей мере; потому что и кожа у них прозрачней, и сердце нежнее. Но у злых Бог сгустил кровь и сделал неподвижною во внутренности, так что и от стыда ни мало не приходит она в обращение.
Куда же причислю тебя, изукрасившая свои ланиты? Для меня не важен твой румянец, хотя и до чрезмерности покрывает он твою наружность; ибо это румянец бесстыдства, отрождение того румянца, который в древности потоплен содомским огнем. Не расписывай себе лица, распутная женщина, не подделывай своего цвета; я признаю ту одну красоту, которую дала природа; потому что богатство, оставленное мне отцом, лучше того, которое собрала рука моя беззаконно; пусть оно мало, но обильнее последнего. Так и законную жену предпочитаю любодейце. Родные дети, хотя и не красивы лицем, милее красивых, но усыновленных. Помня это, сохраняй тело свое таким, каково оно по природе, и не желай, чтобы тебя почитали инаковою, нежели какова ты в действительности.
Кельты испытывают в струях Рейна, законно рождены ли их дети. И часто золото пробуется на углях. Так о целомудрии твоего сердца заключаю по неукрашенной красоте твоего лица. Да не кладет на тебя своей печати темный велиар! Он или совершенно обратит тебя в пепел, или очернит своим дымом, и за краткое наслаждение покроет позором. Не для благорожденных дорого золото, перемешанное с драгоценными камнями и сквозящим своим блеском поражающее взоры, в виде цепи разложенное по персям, жемчужным бременем отягчающее и обезображивающее уши, или увенчивающее голову. Не для благорожденных дороги эти золотые одежды, эти хитрые произведения из тонких нитей, то багряные, то золотистые, то прозрачные, то блестящие. Не губительные для ланит составы, не подрумяненные уста украшают женщину. Ее красота не в том, чтобы поверх расписанных веждей носить черную бровь, заворачивать внутрь увлаженные зрачки, изнеженным голосом привлекать к себе благосклонный слух, руки и ноги стянув золотыми, вожделенными и приятными для тебя узами, представлять из себя что-то рабское, тело и голову умащать роскошными благовониями (на трупы слетаются вороны), жевать во рту что-нибудь неупотребляемое в пищу, держать в непрестанном движении подбородок, и как бы из презрения к целомудренным, из зубов и из увлаженных уст точить пену. Не восхищайся блистательностью седалищ, не старайся выказывать себя сквозь искусно сделанные и сквозящие створки, высматривая тех, которые на тебя смотрят. Не гордись ни множеством слуг, ни служанками — этими подобиями твоего сердца. Вестники весны — ласточки, плодов — цветы; по служанкам можно заключать о госпоже. Размысли обо всем этом. Хотя не важно неприличие чего-нибудь одного; однако же все вместе и одно при другом — несомненная пагуба.
Один цвет любезен в женщинах — это добрый румянец стыдливости. Его живописует наш Живописец. Если хочешь, уступлю тебе и другой цвет; придай своей красоте бледность, изнуряя себя подвигами для Христа, молитвами, воздыханиямн, бдениями днем и ночью. Вот притиранья годные и незамужним и замужним! А красильные вещества побережем для стен и для таких женщин, в которых производит бешенство и помет молодых людей. Они пусть и скачут, и смеются бесстыдно; а нам не позволено даже и смотреть на распутных женщин.
Лучшая драгоценность для женщин — добрые нравы, то есть, сидеть больше дома, беседовать о Божием слове, заниматься тканьем и пряжей (это обязанность женщин), распределять работы служанкам, и избегать с ними разговоров, на устах, на глазах и на ланитах носить узы, не часто переступать за порог своего дома, искать себе увеселений только в обществе целомудренных женщин и в одном своем муже, для которого ты, с Божьего благословения, разрешила девственный пояс. Да и вольностям мужа полагай меру, чтобы тем самым уверить его, как далеко ты держишь себя от чужих мужчин.
Да погибнет тот, кто первый начал раскрашивать Божию тварь; потому что он первый примешал к краскам бесстыдство. Как иногда бесстыдные скоморохи, недостойные имени мужей, выставляют наружу изображение сокрытого внутри безобразия; и за сим, естественным образом, следуют у них пляски, гнусное кривлянье благообразных членов, нравящееся людям безрассудным: так и сии женщины, надев на себя снаружи чужой образ — этот смехотворный, а не священный покров стыдливости, предаются потом движениям достойным своего испещренного лика. У них нет покоя ни дверям, ни ключам, ни зеркалам, ни притираньям, ни уборщикам; весь дом приходит в содрогание. И все это от тщеславного желания расписать себе лице. Но целомудренная красота, которая не знает убранств, не требует и таких беспокойств. Если же ты столько гордишься накладною красотой; то не можешь иметь и здравого понятия о красоте неподдельной. Привлекательна была наружность у Есфири; но что было плодом ее чрезвычайной красоты? Спасение целого народа. Расписывала себе некогда очи зверонравная блудница Иезавель, и блудническою кровью омыла свои студодеяния. Но от тебя не требуют утолять гнев царя; тебе нет доли и с блудницами: береги же свое целомудрие.
Как не приходишь ты в трепет, когда преклоняешь пред иереями свою главу — это позорище, на котором появляются разные личины? Как не содрогнутся эти руки, которыми ты расписывала свою достойную слез красоту, и которые потом простираешь к таинственной Снеди? Даже и к мученикам, в память которых усердный народ, чтя драгоценную кровь, составляет хвалебные лики, являешься ты с лицом, обольщающим многих, подобно торжищному шуту, который влечет за собою по городу толпу, или подобно укротителю зверей, который из темных нор вытаскивает змей? Послушайся моих советов, женщина, и не поддавайся мысли — накладывать руку на лицо свое. С такими женщинами, дочь моя, не плавай на одном корабле, не ходи на общий совет, не живи под одной кровлей. Другим предоставь излишества; а ты бойся и похвалу выслушать из уст мужчин, — в этом слава женщин.
Если жизнь твоя совершенно свободна от уз; живи для одного Христа, отказавшись от всего, будь светлою, мудрою, рассудительною девой, и чистым женихом своего сердца имей Слово. А если овладела тобою любовь к тому ребру, от которого ты отделена; то и заботься об этом одном милом ребре, питая к нему добрую, благородную, а не порочную, любовь; с другими же страстями не будь знакома и во сне. И ты предстоишь великому Богу, и не скроешься, если что-нибудь изнеженное примешаешь к низкому. Много свидетелей на то, что и при грязных одеждах возможна не благоприличная роскошь, а при пышных — благопристойность. Знай, что для тебя важнее один рубец, нежели самые глубокие раны для миролюбцев. Уважай бисер. Капля не так заметна на замаранной, как на чистой и одноцветной одежде.
Если убедил тебя этим; то доставил тебе пользу А если ты решилась устоять в своем; то вдвое еще блистай, когда хочешь, и золотом, и янтарем, и серебром, и слоновою костью. Дозволяю это новописанным красотам. А у меня приготовлен столп, и я сделаю на нем надпись; приходи сюда всякий, кому угодно, и любуйся этой красотою.
Советы Олимпиаде
Посылаю тебе, дочь моя, этот добрый подарок; посылаю я, Григорий; а совет отеческий есть самый лучший.
Не золото, перемешанное с драгоценными камнями, служит украшением женщинам, Олимпиада. Царского лика не покрывая румянами — этим нравящимся срамом, на образ свой не наводи другого погибельного образа. Багряные, золотые, блестящие, испещренные одежды предоставь другим, которые не украшены светлою жизнью. А ты заботься о целомудрии, о красоте достойной удивления для очей внутренних. Добрые нравы — самый лучший цвет в женщине, которая имеет прочную, неизменяемую и достойную прославления красоту.
Во-первых, почитай Бога, а потом супруга — глаз твоей жизни, руководителя твоих намерений. Его одного люби, ему одному весели сердце, и тем больше, чем нежнейшую к тебе питает любовь; под узами единодушия сохраняй неразрывную привязанность. Дозволяй себе не такую вольность, на какую вызывает тебя любовь мужа, но какая прилична; потому что во всем возможно пресыщение. Но хотя и во всем бывает пресыщение; однако же лучше такая любовь, которая не знает оного.
Родившись женщиною, не присвояй себе важности, свойственной мужчине; и не величайся родом, не надмевайся ни одеждами, ни мудростью. Твоя мудрость — покоряться законам супружества; потому что узел брака все делает общим у жены с мужем.
Когда муж раздражен, уступи ему; а когда утомлен, помоги нежными словами и добрыми советами. И укротитель львов не силою усмиряет разъяренного зверя, у которого в бешенстве прерывается дыхание, но укрощает его, гладя рукою и приговаривая ласковые слова.
Сколько бы ни была ты раздражена, никогда не укоряй супруга в понесенном ущербе; потому что сам он лучшее для тебя приобретение. Не укоряй и за то, что конец дела противен его предприятию. Сие было бы не справедливо; потому что, по ухищрению демона, часто и благоразумные предприятия не достигают своей цели. Не укоряй его также в недостатке сил; потому что в мече всегда есть сила.
Кого не любит муж твой, того не хвали с хитрым намерением неприметно уязвить мужа словом. Благородным мужам и женам, а особливо женам, и во всяком другом случае, прилична простота сердца.
Радости и все скорби мужа для себя почитай общими. Пусть и заботы будут у вас общие; потому что через это возрастает дом.
И твой совет может иметь место; но верх должен быть мужнин.
Когда муж скорбит, поскорби с ним и ты несколько (сетование друзей служит приятным врачевством в печали), но вскоре потом, приняв светлое лице, рассей грустные его мысли; потому что сетующему мужу самая надежная пристань — жена.
Твоим занятием пусть будут прялка, шерсть и поучение в Божием слове, попечение же о внешних делах предоставь мужу.
Не выходи часто за двери дома, в места народных увеселений и неприличных собраний; там и у стыдливых похищается стыд, там взоры смешиваются с взорами; а потеря стыда — начало всех пороков.
И в добрые собрания приказываю тебе ходить с благоразумными, чтобы в уме твоем напечатлелось какое-нибудь доброе слово, которое бы или искоренило в тебе порок, или крепче привязало тебя к добродетели.
Дом твой — для тебя и город и рощи. Не позволяй себя видеть посторонним, кроме целомудренных родственников, или иерея и седины, которая для тебя лучше юности. Не кажись и женщинам, которые высоко носят голову и ведут себя открыто. Не кажись и благочестивым мужам, даже много уважаемым тобою, как скоро супруг твой не хочет иметь их в своем доме. Ибо кто доставит тебе столько пользы, как добрый супруг, если ты его одного любишь?
Будь высокомудренна, но не высокоумна.
Хвалю женщин, которых даже не знают мужчины.
Не спеши на брачный или именинный пир, где пьянство, пляски, смех и необаятельное обаяние. Это приводит в расслабление и целомудренных, как солнечный луч топит воск.
И у себя, в присутствии ли благосклонного супруга, или в отсутствие его, не делай домашних попоек. Если чреву положена мера; то, может быть, возобладаешь над страстями. Невоздержного же чрева и я боюсь, боится и супруг твой.
На щеках твоих не должно быть ни похотливых движений, ни гневных трепетаний. Это постыдно для всякого человека, особенно же для женщины, и делает лице безобразным.
Уши свои укрась не жемчугом, но привычкой внимать добрым речам, а для худых речей замыкать их ключом ума. И отверстые и замкнутые уши твои да будут целомудренными слушателями.
Пусть девственная стыдливость в присутствии супруга разливает у тебя под веждями чистый румянец. Покрывайся румянцем, когда смотрят на тебя другие; а сама старайся ни на кого не смотреть, и к земле опускай брови.
Если у тебя не обуздан язык; всегда будешь ненавистна мужу. Продерзливый язык причинял часто зло и невинным. Лучше молчать, когда и самое дело вызывает на слово, нежели говорить, когда и время не дает места нескромному слову. Твое слово да остается предметом желаний.
Ноги, идущие борзо, ненадежные свидетели целомудрия, и в самой походке бывает нечто наглое.
Выслушай и сие: не предавайся неукротимой плотской любви, не во всякое время ищи удовольствий супружеского ложа; убеди супруга оказывать уважение к святым дням; потому что образу великого Бога свойственно покорствовать законам, хотя сам бесплотный Сын дал нашему роду брачный закон, созданию руки Своей оказав ту помощь, что, когда одни отходят, а другие приходят, длится поколение, и изменяющийся человеческий род уподобляется реке, которая и не стоит на месте, по причине господствующей смерти, и всегда полна вследствие новых рождений.
Но для чего мне говорить подробно о всем? Могу дать тебе, дорогая моя, совет, но и его гораздо лучше есть у тебя Феодосия — этот Хирон между замужними женщинами. Она для тебя — живой образец всякого слова и дела; она приняла тебя от отца и образовала в тебе добрые нравы. Это единоутробная сестра неукоризненного архиерея, Амфилохия, громозвучного вестника истины, моего украшения, которого вместе с непорочною Феклою препроводил я к Богу.
А если от моей седины приняла ты какое-нибудь высокомудрое слово; то повелеваю соблюдать его в сокровенностях сердца. Сим приобретешь благоволение у супруга, доброго градоправителя; и если бы стал он превозноситься, превзойдешь его славою.
Вот мой тебе дар! А если нужен дар лучший; то желаю тебе стать многоплодною нивою чадам чад, чтоб большим числом людей песнословим был великий Бог, для Которого родимся на свет, и к Которому шествовать отселе — положен нам закон.
На лицемерных монахов
Один неразумный человек, живущий роскошно, богатый и высокомерный, вздумал недавно утверждать, что я роскошествую. Сверх всего прочего говорил он и то, что я богат; потому что свободен от дел, имею у себя сад и небольшой источник. За то, отвечал я ему, умалчиваешь ты, несчастный, о слезах, об узде, наложенной на чрево, о язвах на коленах, о бдении. Ибо всем этим умерщвляют плоть свою монахи, именно же монахи истинные (а неискусных кинем мы воронам). Но сколько, думаешь ты, дела душе, которая воюет с телом и ополчается против мира?
Послушайте, миролюбцы, которые так много и так не нанадолго кичитесь, послушайте, что говорят монахи! «Вы приобретаете, богатеете, вам предоставлено супружество, дети и все удовольствия, какие только приносят суша и море. А у нас есть, может быть, источник, или малый сад, или прохладный ветерок, или древесная тень,—самые малоценные достояния. Если и это называете роскошью; то христианам не должно уже и дышать».—Пусть жалуются на это одно! Один закон, один Бог, одно звание; Христу угодно, чтобы все, совлекшись плоти., одинаково спаслись. Но вы нудите нас к совершенству, как будто необязавшихся служить чем-либо людям. А если обязались мы служить только Богу, сам Он знает это. Ты же недостоин судить меня, хотя я и худ; потому что раны твои хуже моих.
Как мрачен и бледен ты, юноша! Ходишь без обуви с распущенными волосами; едва можешь выговорить слово; хитон свис у тебя с пояса, или черная хламида чинно влачится по пятам. Если все это ради веры, то о сем должна свидетельствовать целая жизнь. А если только одна картина: то пусть хвалить сие другие! После этого «никто, по твоему, не берись за плуг, или за заступ, никто не плати податей, никто не заботься о пропитании родителей; но были бы у тебя густая борода и волосяная одежда, которая бы натирала шею, и тогда предлагай новые догматы! А если говоришь против правил языка, и мечешь во всякого камнями; ты—Ангел, у тебя и волосы имеют не малую силу. Ведет ли кто теперь нечистую жизнь, или предан любостяжательности, или имеет обагренные кровью руки, или дал в себе место многочисленному легиону; не измождай своих членов, не изнуряй себя ни слезами, ни трудами (все это баснь); но переворочай книги, и собрав все речения, стань ересеначальником; этим загладишь все грехи».
Всего лучше утруждать дебелую плоть возможными способами: молитвою, постом, заботами, бдениями. Ибо чистому свойственно делаться еще более чистым, а порочному должно истреблять в себе хотя часть греха. Если же кто лицемерит: мне приятно в нем то, что утруждает свою плоть, и в этом несет наказанье за обман. Утучненная плоть и расширевшее чрево не могут пройти сквозь узкие врата.
Не должно клеветать на живущих чисто потому, что иные падают
- Что говоришь? Многие чисты и целомудренны, не таят в себе никакой скверны и никакого порока: но один худ между честными, и многим служит укоризной; поэтому для чего не вступившим в брак девам жить вместе се мужчинами? По щадите язык свой, о завистливый род! Не все слишком худы, не все и добровольны. Надобно уступить нечто и природе. Если когда и погибал кто из ревнителей чистоты; ужели сие перенесете на всех? У каждого свое тело.
- Лукавый Денница был Ангел: но с его паденьем ничто не умалилось в Ангельской благодати. И Иуда—не укор ученикам потому, что пал. А ты за немногих оскорбляешь всех чистых. Справедливо ли это?
- К совершившим благополучное плаванье не присоединяй претерпевших кораблекрушение, и с жившими хорошо не ставь в один ряд поползнувшихся в жизни. У добрых и у худых не совпадают между собою пределы. Замечаю одно то, что падшие погибали. Ты, ни мало не упоминая о тех, которые совершили течение успешно, именуешь одних падших. А я именую преуспевших. Ты выставляешь на виде самых порочных: потому что сам худ; а я выставляю добродетельных. Отдельно ставь ведущего жизнь непристойно и целомудренного. Из-за одного худого не почитай всех скверными. Лучше тебе уважать чистого, нежели питать ненависть к порочному.
Увещание к духовной жизни
Скажи мне, друге, ужели тебе служанка кажется чем-то превосходнейшим, нежели супруга? По крайней мере, не такова моя мысль. Ибо подлинно все мы узники плоти, и Божественная частица примешена в нас к худшему. Что же лучше? Отвлечь ли несчастную душу от плоти, или привязать к ней еще тягчайшими узами?
И в шутке должна быть степенность
Шутит и седина; но ее шутки—степенные шутки. Она ко Христу примешивает детскую невинность. И смеясь с какою-то важностью, услаждаю тем сердце. Но прочь от меня Геликоны и Дафны, и неистовства треножников.
На тех, которые при гробах мученических предаются роскоши
- Ежели искусным в пляске приятны борьбы: то и победителям в борьбах будут приятны забавы — потому что одно другому противоположно. А если ни любителям плясок не нравятся борьбы, ни борцам—забавы: то как же в дар мучеников приносишь ты серебро, вино, яства и отрыжку? Ужели праведен тот, у кого полон карман, хотя бы он был и самым неправедным человеком?
- Скажите мне, мученики, действительно ли вам угодны народные стечения?—Что приятнее этого?—Чем же услаждаетесь вы? Добродетелью; потому что многие могут сделаться здесь лучшими, если чествуется добродетель. Справедливо это сказано вами. А пьянство, а служенье чреву, конечно, приятны другим. Добрым подвижникам чужда изнеженность.
- В честь демонов пиршествовали те, который в прежние времена заботились приносить демонам приятное, а не чистые жертвы. Мы, христиане, освободились, наконец, от этого, и своим добрым подвижникам установили духовные собранья. Но теперь послушайте, любители пиршеств; меня смущает страх, что и вы подражаете демонским обрядам.
- Не обманывайтесь, добрые, будто бы подвижники восписывают похвалу чреву. Это уставы собственных ваших гортаней. А я знаю одно только чествованье мучеников—удалить от себя, что позорит душу, и истреблят в себе тучность слезами. Свидетельствуюсь вами добрые подвижники и мученики, что воздаваемые вам чествованья обращены в поруганье этими чревоугодниками. Вы не требуете ни трапезы, издающей приятный запах, ни поваров. Они же в награду за добродетель приносят отрыжку.
Злословящему
- Много худого говоришь ты обо мне, любезнейший. Если сам ты совершен: то, может быть, и поверю тебе. А если ты очень худ; то прошу тебя говорить обо мне всегда и еще хуже. Это может сделать меня совершеннее всех; прекрасно быть в ненависти у порочных.
- Много худого говоришь ты обо мне, любезнейший; а зло делаешь себе самому. Для меня врачевством в этой беде служит такое рассуждение. Если великий Бог благоволит к тебе: то в ином благоволит и ко мне. А если прогневается на тебя; то во сколько строже будет суд!
- Много худого говоришь ты обо мне, любезнейшей. Если говоришь справедливо, то виновен я, который дал повод твоему языку. А если несправедливо и ложно: что мне до твоих речей? Говори даже всякому: за это, без сомненья, большее наказанье получишь от Бога.
Юлиану
Тот же пророк наводнил жаждущую землю дождем, который связал ее. А другой из вод исхитил целый мир. Иной помогал в болезнях, иной спасал от врагов; иной снедью с неба питал великий народ. Тебе же, именитый Юлиан, вложил Бог в руки сперва весы правосудия, а теперь весы для уравненья податей—весы неуклонные, необманчивые, верные, достославные. Но и ты, доблестный муж, пощади у меня бедных, пощади своим писалом тех, которых изнурила болезнь, пожирая у них бедную плоть, пощади,—и ты будешь вписан в небесную книгу. Бог воздаст людям тою же мерою, какою сами отмериваем здесь человекам. Подай помощь смертному; потому что все мы имеем смертное тело. Лазарь у дверей твоих; дай ему чужие крошки. И Христос стал человеком, когда налагалась подать. Уважь перепись, современную Христу. Уважь матерь свою, эту нищепитательницу, эту благочестивую кровь. Уважь дом, который умеете благоволить к страждущим членам. Уважь, друг, и мое богатство, которое охотно принес я в дар, и все отдал нищим, желая стать крестоносцем. Пристань есть общее достояние мореходцев; и эта часть имуществ есть общее пособие нуждающимся. Здесь мое имущество, а твое писало. О если бы нам обоим получить равную мзду за нищепитание! Да напишет так царь! Тебя наделил великий Бог многими дарами, какие даны не многим из живущих на земле. Ты происходишь от священной крови, имеешь дар слова, богатство, имущество, прекрасную наружность, ты сведущ в том, чтоб производить суд по авзонским законам. Однако же всего более прославишь себя, если подашь Божью руку сим непогребенным мертвецам.
Филагрию на его терпение
- У древних в великой славе Епиктет, в великой—Анаксарх. Один, когда сокрушали его, не обращал внимания на славу; другой, когда толкли руки его в ступе, кричал: выбивайте мешок. Но ты, Филагрий, терпишь долговременные страдания в теле, которое пожирает болезнь, и душа твоя никогда не поражается этим.
- Если бы тело твое, Филагрий, не было так болезненно, то я не заметил бы всей силы твоей добродетели. А теперь оно истреблено болезнями, а ты непоколебим. Как справедливо то, что Бог посылает добрым болезни вместо врачевства.
- Болезнь пожрала тебя, Филагрий, и закрыла твои глаза; но душа твоя от страданий стала светлее. Хотя знаю, превосходнейший, что ты сведущ во всякой мудрости; однако же ни о чем другом не могу сказать, чтоб оно было превосходнее этого.
- Слышишь, Александрия! Филагрий утратил красоту лица, которая была не хуже его золотой души, а юного Кесария похитила зависть. Ты никогда не пошлешь уже таких Цветов к доброконным Каппадокиянам.
Сигантию пустыннику
С радостью шел я, надеясь угасить пламень желания, какое имел насладиться твоею божественною беседой. Когда же ясно увидел, что водоем безводен, потому что не было удобопиемого для меня источника: тогда возвратился с великою скорбью, приобретя одно,—что же именно? большую жажду. Помолись однако же, чтоб мог я свидеться се тобою в другой раз, и угасить великий пламень, заняв от тебя, и тебе сообщив, сколько-нибудь божественных мыслей.
Строителю дома Гигантию
Иной соорудил вавилонские стены, по которым могли ездить колесницы; другой воздвиг египетские пирамиды, а кто-то пеший перешел через море и хорошо оснащенные фракийские корабли перевез по суше. А я, всколебав возвышенность и небольшие пригорки Гигантиевою рукою, имею у себя орошенный водою сад.
К Немесию
Немесий, око правосудия и красноречия, ты, который прежде был славен у царя тем, что умел давать великую силу древним и авзонским законам, при алтарях правосудья обличая неправое дело собственными словами противника, а напоследок воссияваешь на высоком месте правителя у боголюбезных Каппадокиян, показывая им начатки своего правоведения! другие стали бы превозносить твою славу в стихах и громозвучных песнопениях, изливая из уст то пламенное красноречье, которое тебе свойственно, в котором ты всех далеко оставил за собою; потому что, если бы кто захотел подробно описать твои доблести, они, как ток великой реки, разделившейся на многие ветви, составили бы достаточный предмет для многих речей; Другие же, изобразив резцом или отлив в горниле из меди твой лик, о, муж обильный словом, поставили бы на градских стогнах безмолвного Немесия, чтобы прославить тем свои города; потому что городам доставляет славу и самый образ доброго правителя, видимый потомками. А меня великий Бог соделал ведущим небесное и земное; у меня ум, при озарении великого Духа исследывая самые глубины, парит выше всего; и потому буду говорить, что только прилично сказать священнодействующему, громозвучному вестнику истины, ученику тех, которые не на твердость доводов полагались, не силою богатства надмевались, но, не будучи дотоль славными, уловили мир в вожделенные Божии мрежи, чтобы всякий сознался, что чрез них действовала сила Бога-Слова. Но и ты удостой вниманьем мою песнь; ты долгое время услаждал слух приятными, но суетными песнопениями, в которых, как у любодейных женщин, привлекательность поддельна; теперь преклони не надолго слух твой к моим словам, в которых неувядающую и неизменяемую красоту составляет мысль, ясным светом озаряющая чистые очи. Ибо, если бы Христос свыше уязвил и пронзил насквозь сердце твое Своею животворящею стрелою; то, рассмотрев внимательно ту и другую любовь, узнал бы ты, сколь приятна поражает жало стрелы Царевой.
Седая моя голова и согбенные члены склонились уже к вечеру болезненной жизни. Много скорбей встречало мое сердце, а между ними много и кратковременных наслаждений; но я не видал еще славы, которая была бы выше и прочнее славы—приближаться к Божеству пренебесного Бога. Одна слава была для меня приятна—приобрести познания, какие собрали Восток и Запада и краса Эллада—Афины; над сим трудился я много и долгое время. Но все сии познанья, повергнув долу, положил я к стопам Христовым; они уступили Слову великого Бога, Которое столько же затмевает Собою всякое извитие и многообразное слово ума человеческого, сколько высокошественное солнце затмевает собою прочие звезды. Посему уважь мои слова; это и для тебя будет лучше.
Человеку, который есть Божие создание, прекрасный и нетленный образ небесного Слова, который духовен, способен к духовному ведению и превыспрен,—человеку, говорю, не позволительно и не свойственно, вопреки справедливости, преклоняться пред суетными идолами, пред ничтожными, составленными из тленного вещества, изображеньями рыб, земных животных и воздушных птиц, — пред сими произведениями человеческой руки, погибающими от ржавчины и моли,—произведениями из веществ, которых одна часть чествуется, а другая брошена с презрением. Он не должен покланяться небесным телам, которые, при всей великой своей красоте, не боги, но произведенья Бога Творца; не должен покланяться ни луне, ни солнцу, ни звездам—сим украшениям неба, ни самому небу, этому необъятному круговращающемуся телу, украшенному многими внутренними красотами, этому безмолвно вещающему и вместе велегласному проповеднику того искусства, которое водрузило и гармонически связало сию вселенную, чтобы человек в видимом постигал невидимое. Ибо кто видит великолепный дом, тот представляет себе и соорудившего дом; и корабль есть не говорящей провозвестник о строителе корабля.
А ты, делатель богов, отец новых небожителей, ты с ненавистными чествованиями преклоняешь уже колена и пред бессильными демонами, называя их злыми и добрыми, тогда как все они злы, неприязненны доброй твари, завистливы, бесолюбивы, свирепы, услаждаются плотями и туками жертв, погрязли в нечистотах. Их, после долговременного владычества на земле, изгнал Своею честною кровью Христос — Слово великого Бога, когда в человеческом образе явился неодолимый Бог. Он прекратил преступные кровопролитья, и показал нам умную жертву, дотоле сокровенную и явленную не многим. И не дивись сему! Часто и я, Христово доетояние, едва произносил досточтимое Имя, как демон с шумом убегал далеко прочь, скорбя и исповедуя могущество Царствующего в горних. То же самое происходило, когда описывал я в воздухе, по-видимому исчезающее, знаменье великого креста. И такое изображение делалось победным памятником, как древле руки великославного Моисея.
Желал бы я взойти на верх высокой башни и возгреметь вслух всем жителям земли: «Смертные человеки! строители того, что не существует! долго ли вам обольщаться и обольщать ложными, наяву видимыми грезами, и без цели блуждать по земле? Суемудрые служители идолов! покровителями своих страстей умыслили вы поставить непотребных богов, лжецов, человекоубийц, строптивых, клятвопреступников, хищников, андрогинов, прелюбодеев, мужеложников. Смотри, во сколько видов превращался самый первый из них, чтоб удовлетворить своему распутству. Он бывал волом, лебедем, золотом, змеею, мужем, медведем принимал на себя всякий вид, какого требовал немощный ребенок—нетерпеливый Эрот, как уверяют сами творцы этих бессильных богов. Но не довольно сего; вы и собственные страсти свои чествуете жертвами, и для каждого порока есть у вас особый заступник, чтобы всякий грех не только оставался ненаказанным, но даже почитался добрым делом, потому что оказавший ему почесть угождает тем Богу. Рассмотри и другое полчище пресловутых помощников—этих ифифалов рогатых, не имеющих шеи, до половины тела — змей, зверообразных, совмещающих в себе члены различных зверей, достойных смеха чудищ!»—О, если бы они увидели у себя таких детей, каких чтут богов! О, если бы сделались они такими же помощниками для своих друзей, или сами встретили таких же помощников, когда угрожает им враг, каких помощников своим порокам имеют в сих богах! Но для чего тебе описывать сие подробно, и из священных уст источать такие мерзости? Одно важнее всего; но это, как гвоздем, скрепляется словом.
Мы, при помощи высоких книг и божественных пророков, а напоследок богодухновенных учеников Ходатая Христа, у которых ум исписан светозарным Духом, и которые чистым сердцем видели великого Бога (а это единственный способ постигать невидимое Божество),—мы стали сведущи в небесном, просвещены самим Богом, и восходим выше и выше, сколько нам, однодневным тварям, возможно восходить здесь к Богу; ибо глаз, и при самом остром зрении, не легко проникает сквозь облака. Но большее ведение предоставлено нам впоследствии; ибо тем и награждается желание, что достигает желаемой цели. И которые из вас столько же стали внимательны к нашему ученью, сколько прежде были к вашим басням и гибельным чествованьям, те трекратно и четырекратно блаженные смертные; потому что не единомышленны на злое, но подвергли его законному наказанью; и тех, кого вы чествуете алтарями, благозвучными народными гимнами, пресловутыми гекатомбами, нередко предавали они в снедь долговечным воронам.
Если же вашим богословам (потому что и у вас есть, точно есть, истолкователи священных песней) угодно утверждать, что, хотя все это—пустая песнь, по законам приятного сладкогласия, мерным словом изложенная, игривая баснь, однако же и в этом, под роскошною видимостью, скрывается более важная мысль, усматриваемая разумными, и имеющая две стороны, как и двулицый Ерм, который одним лицом смотрит вперед, а другим назад: то заметь, что и против сего есть у меня неотразимый, как думаю, довод. И в наших писаниях двоякий есть смысл, один внутренний — досточтимого Духа, а другой внешний; оба же Божественного начертания. И один внятен немногим, а другой многим на тот, думаю, конец, чтобы преимущество имели мудрые, или чтобы с трудом приобретаемое тверже соблюдалось; ибо что скоро приобретается, то непрочно. Впрочем, в наших Писаньях тело и само светло, и облекает собою боговидную душу; это двойная одежда — багряница, просвечивающая нежною сребровидностью. Но у нас ничего нет срамного, что закрывало бы собою Бога. Стыжусь в помощь Божеству употреблять баснь. Кто велит тебе, спеша в Итаку, плыть мимо утесов Сциллы, или мимо грозной и гибельной Харибды, где до окончанья плаванья можешь погибнуть? Кто заставляет тебя, идя к источнику чистого Божества, останавливаться среди тины, где, пока вязнешь в тине, утечет от тебя чистая струя?
Обрати вниманье и на это мудрое слово. Большая часть людей худы, и без путеуказателя склонны к пороку; немногие же идут к совершенству. Остановить поток—для меня трудно; а дать ему течь по скату—весьма легко. Если же сделаешь богов покровителями разврата; то, прежде нежели разумным словом своим рассеешь мрак непроницаемой басни, погубишь ты чтителя басен, стремящегося к свету. Но к чему мне другие доказательства? Хотя ты и столько умен, что в состоянии оспорить другого; однако же уверишься, если можешь, от моего довода. Ежели басни в вашем учении составляют сущность; то бросьте их наземь. Что за приятность жертвовать своим достояньем в честь невероятного срама, и бесчестить Бога—родителя и путеводителя жизни? А ежели баснь не составляет сущности, и любящий баснословить подобно старухам, который забавляются за любимыми чашами в бессонные ночи, сам себе на глаза налагает покрывало; то да падет это во глубину моря, как и погибло уже многое из таких бредней. Ибо Христос содержит все до самых пределов мира, совокупив во едино Своими дланями, который некогда распростер Он на преславном кресте.
Если же кажется тебе неприличным, что пришел ко мне Бог чрез непорочную Матерь по новым законам девического и безмужнего рожденья, избавляя от страданий меня, низложенного грехом, что Он умер, приложился к мертвецам, а потом восстал: то, любитель приличий, воздающий чествованье чистым богам, рожденным от чистых богов, если не слыхал ты прежде, по крайней мере ныне выслушай от меня слово, какое вдохнул мне Христос, мой Бог, непреложный в слове.
Многие держатся и такого ученья, что из лона девического прозяб Божий человек, которого Дух соорудил храмом великого Бога, воздвигая чистый храм; потому что Матерь есть храм Христов, а Христос есть храм Слова. Ибо после того, как губительный змий подверг наше естество горькому преступлению, положено было рождением Божественного человека уврачевать грех и низложить ужасную державу пребеззаконного змия. Для сего сей Божий человек прошел сквозь утробу, и почтил одну половину нашего рожденья, а другой не коснулся, так как родила неискусомужная Дева. Но когда Дух создал и обожил Его во утробе, по исполнении же времени извел на свете; тогда приял на Себя грубую плоть и наполнил храм чистым Божеством Царь—Слово. Но тот и другой, и Божий человек и Царь-Слово, стали для меня единым Богом. Ибо смертное не уступило своего места наполнившему оное Бессмертному. Умер же Он по собственной воле, не надолго сложив в могилу Свое членосоставное тело, чтобы, восстав по возвращению из мертвых, воскресить умерших, и привлечь их к Себе, как магнит камень привлекает твердое железо. Ибо всецелого меня, со всеми человеческими свойствами, воспринял на Себя Христос, приняв плоть, рожденье, мой образ, поруганье, гроб, славу, воскресенье.
Так говорю, чтобы остановить неудержимое стремленье вашего слова, когда вы, покрытые срамом, вынуждаете меня на страшную прю, и пред собою не видите пучины грязи, а у меня замечаете капли. Но если желаешь знать истинное ученье, приклони слух свой. Знаю, что сказанное мною будет неприятно для многих; потому что многие не имеют здравого разума, но, увлекшись суетными мненьями, вознерадели об истине: однако же скажу, не скрывая, несомненное ученье, хотя паче всего желаю сребровидной жизни.
Кроме гнусного порока нет ничего неблагоприличного; единственное же совершенство — добродетель. Все прочее занимает средину между добром и злом, и зависит от нашего произволения, оно благопотребно для добрых, и наоборот весьма неблагоприлично для злых. Сюда же отношу я и тайну моей вещественности — то, что с моими членами соединен бессмертный образ. Не по ненависти Бог создал человека, который есть свидетель Его Божества, дольний царь и слава горнего Царя. Не по любви также Божьей дано человеку бедственное рождение. Или прекрати слово, но откажись, что имеешь понятие о Божестве. Ты говоришь: если Христос произошел на свете не чрез чистую утробу, то нечиста; потому что для нечистого не вместимо чистое. Но положи, ежели тебе угодно, что рождение есть нечто нечистое. Однако же всякому здравомыслящему известно следующее. К кому ни коснется солнечный луч, всякому приносит он света; к чему ни примешается приятность благоухающего мура, все то немедленно начинает благоухать. Но ни к солнцу, ни к муру не прикасаются никакие скверны. Так Бог, пришедший чрез чистую Матерь, не только Сам не осквернился во утробе, но и ее очистил. Так и умерши, сокрушил Он державу смерти, и не только Сам ничего не потерпел от смерти, но и ее истребил. Таково мое учение; а твой неукротимый язык, если прежде был неукротим, теперь да укротится!
Теперь вещает мой Христос; но и ты возбуди язык свой к благоговейному вещанию.
«Настала весна, а зима прошла, и наступило ясное благоведрие. Приступите же, и насытьтесь от Меня безмерным светом. Долго ли быть вам связанными в темных пещерах? Наступило уже время, о котором издавна дал вам обетованье светлый Дух. Приступите, вкусите жизни, но примите и новое очищенье!»
Умолкните, стихотворцы! перестаньте и вы, неистовые демоны, воодушевлять к самым беззаконным песнопеньям! Пусть Орфей водит за собою зверей! Пусть Аскреянин Исиод поет своему Персею! пусть славный Омир воспеваете Трою и бедствия! Пусть Мусей и Лин, прославившиеся песнопеньями в глубокой древности, у богов поучаются мерам стиха! А трояко доблественный Ермий и против воли да спомоществует моей песни, и Сивилла в стихах своих да чествует крест! Разимые стрелами великого Божества, хотя и ближе других (не отрицаю сего) подошли они к истине, однако же не по Божию вдохновенью, но потому что заглядывали в наши книги, а сами частью вовсе пребывали лишенными света, частью же не надолго усматривали мелькнувшую молнию, и тотчас погружались снова во мрак.
Посему уступите мне, и наконец образумьтесь. Пусть Фив порицает смерть небывалых богов! Само-Отец, не зачат, безматерен Тот, Кто сокрушил во мне злую силу, воспев последнее (Матф. 26, 30). А кастальский источник, и Дафна, и прорицалища дуба, да низринутся во прах, не имея цены даже и для глупцов! Да падет египетский демон, пустословящий бог, Аммон; да падут также Вранхиды и надменный Епидаврянин; да исчезнут и скрытые и видимые очами обряды, и мерзости знаменитой у древних элевзинской ночи, и приводящий в бешенство раздирающий звук фригийских свирелей, и диктейские корабанты, в полном вооружении предающиеся неистовству, и вакханты, ходящие по горам вокруг Семелина сына, и злые призраки ночной Гекаты; да исчезнут жестокости во храме Мифры, неслыханные дотоле оргии, завыванья галлейской Кибелы, все мерзости распутства, какие производятся в честь оплодотворяющего Нила, жалобные мычанья Изиды и Озириса, сухой пень Серапис— с зловредною о нем баснею, откормленный бык Апис и безумный Мемфис, и ты, жалкая Лакена, изведывающая крепость юношей, которые, окружая твой жертвенник, секут друг друга бичами, и гетский Замолксис, бросающий стрелы в толпу; страшные для чужеземцев жертвоприношения у Тавров; бог прекрасного Просимна, обнимающий деревянного Фала; сладострастное торжество и торг в честь Киприды; Линд сопровождающий свои священнодействия ругательствами! Все приведено в бездействие кровью великославного Христа, Который вместе (что составляет величайшее из чудес) и перворожден и новорожден.
О тебе, Эмпедокл, жерло огнедышащей Этны засвидетельствовало, что ты надмевался напрасно и был смертен; выбросив медные туфли легкомысленного бога, оно опозорило тебя пред всеми смертными, когда желал ты прославиться своим несчастным скачком! Перестаньте баснословить, Иракл, Эмпедотим, Трофоний, и ты, невероятная гордыня тщеславного Аристея; вы смертны, а не блаженны,—это видно из ваших страданий; и только тем, что не надолго сокрывались от взора людей, также давностью обмана, при помощи своих басен, восхитили вы не принадлежащую вам славу! Но Христос не малочисленными прославлен устами: Его слава с теченьем времени не истребилась, как дым, мгновенно рассеваемый в воздушных пустотах; потому что немедленно падать—это закон для славы бренной. Но Христос всегда и у всех славен; слава Его с продолженьем лет будет возрастать непрестанно более и более; а некогда (в чем я уварен) на целую землю наложит она свои узы: ибо так предречено, и предсказанное идет уже к своему исполнению. Впрочем сие предоставим воле великого Бога! А я изрекаю то, чему научил меня Христос, Свет мой, показывая все основанья наниего ученья, Божество, Божью тварь, и кормило всего, которым Слово великого Бога непрестанно приводит в движенье мир; и изрекаю сие кратко в немногие стихи (таков у меня обычай) заключив обширное слово; все же прочее отсылаю за Гадес.
А ты, превосходнейший из друзей, Немесий, прими сей дар моей дружбы, дар приятнейший других даров, заимствованный из моих только стяжаний, и у меня единственный! Это не песнь сладкопесного лебедя, оплакивающего смерть свою, когда ветер приражается к его старческим крылам; это не жалобное пенье соловья, когда зима налагает узы на всех, а вместе и на поющих птиц; но сладкопенье Христоносных уст, настраиваемое самим Богом. Прими теперь от меня сей дар за все благодеяния, какими почтил ты мою седину, мою дружбу, мою болезнь, и мое крылатое слово — эту и твою славу, почтил (что всего удивительнее и дороже) еще прежде, нежели видел меня своими очами. Ибо у людей уваженье свидетельствуется только в глаза.
Если последуешь сим советам и дашь ветрилам моим свободное плаванье; то трекратно блажен ты, что имеешь такое руководство и такую цель. А ежели не покоришься им, и завистник, который не хочет, чтобы хотя один человек был; благоуспешен во всем, так сильно обаял тебя своим лукавым оком; то и тогда да сопровождаешь тебя сей добрый памятник Григорьев. Может быть, впоследствии одобришь мое слово и из малой искры возгнетешь в себе высокий пламень. И тогда кто-нибудь скажет: «Вот великодушный Немесий, который у Каппадокиян держал верные весы правосудья! Он пошел от нас не с обманчивым серебром и золотом, не с благородными крылатыми конями, имеющими отличную славу; потому что он неуязвим был богатством: но вместо всего приобрел великую и светлую жемчужину — Христа». А сим богатством (похвалюсь этим) мои соотечественники Каппадокияне превосходят всех. О если бы ты, как теперь написан в моих книгах, так вместе с нашими стал написан и в книги небесной!
Максиму
Что это? И ты, Максим, смеешь писать? Писать смеешь ты? Какое бесстыдство! В этом уже превзошел ты и псов.
Вот дух времени—всякий смел на все! Подобно грибам, вдруг выбегают из земли и мудрецы, и военачальники, и благородные, и епископы, хотя и не потрудились прежде на свою долю над чем-нибудь добрым. Что ж выходит из этого? Добродетель унижается, не берет преимущества пред необразованностью; потому что дерзость пользуется ненаказанностью, едва бросит несколько каких ни есть слов. Кидайся вниз головою всякий и не учась, стреляй из лука, заносись на крыльях под самые облака; довольно захотеть, а знать дело—вовсе не нужно.
Видно, и ты у нас вдруг получил вдохновенье от муз, как говорят иные о древних мудрецах? Видно, и тебя привела в исступление какая-то лавровая ветвь? Или нечаянно ты напился прорицательных вод, и начал потом источать стихи, не наблюдая даже и стихотворного размера? Какие невероятные и неслыханные доселе новости! Саул во пророках; Максим в числе писателей! Кто же после этого не пророк? Кто сдержит свою руку? У всякого есть бумага и трость; и старухи могут говорить, писать, собирать вокруг себя народ. А ты не побоялся возбуждать и рукоплесканья. В числе слушателей немного бывает мудрых, но много Максимов и слабоумных. Нужно понравиться последним, а мудрецам можно пожелать доброго пути, после того как пообстригут и посожмут их насмешки. А если нужно отомстить (мудрому на все надобно быть отважным); будь смел! Пусть знают Максима по дерзости. И мы в праве посмеяться! Что ныне этого легче, как смеяться, и смеяться много. Будь витией; а на оскорбителей—псом. В таком случае никто не возьмет над тобою преимущества.
Опять воскликну, и воскликну не раз: о речи! Этим истощу свою скорбь, но истощу не вполне. Писать смеешь ты? Скажи же: где и у кого научился? Чьей руки дело—этот дар—писать? Но вчера было не то; ты рад был и тому, что узки плащ и непрестанно лающие жизнь и нравы доставляли тебе скудный кусок. А речи для тебя тогда были то же, что для осла лира, для вола—морская волна, для морского животного—ярмо. Теперь же ты у нас Орфей, своими перстами все приводящий в движение, или Амфион, своими бряцаньями созидающий стены. Таковы-то ныне псы, если захотят позабавиться! верно, смелость эту вдохнули в тебя старые няньки, твои помощницы, за одно с тобою слагающая речи; для них ты лебедь, для них музыкальны издаваемые тобою звуки, когда подобно зефиру, текут с крыльев, приятно распростираемых кроткими веяниями.
Но что и против кого пишешь ты, пес? Пишешь против человека, которому так же естественно писать, как воде течь, и огню греть. Не буду говорить, что пишешь против того, кто, сколько возможно человеку, ничем тебя не обижал, хотя и много был оскорблен. Какое безумье! Какая невежественная дерзость! Коня вызываешь, дорогой мой, помериться с тобою в бегу на равнине; бессильной рукой наносишь раны льву. Разве допустить, что у тебя одно было в виду: ты надеялся, что, и оскорбляя, не будешь удостоен словом. Это одно и кажется мне в тебе умным. Ибо кто при здравом смысле захочет связываться со псом?
От Никовула сына к отцу
Если родил ты меня, отец; не велико благодеяние. Ибо для всех, и для людей, а равно и для бессловесных, от начала положен один закон—покоряться любви. По воле же премудрого Слова, и рождаемым и рождающим должно влачить однодневную жизнь, а умирая, продолжать ее в своих прозябаньях.
Но ты, родив, воскормил меня! Впрочем и у сильной коровы скачущий телец упирает головою в сосцы; и она, по сладостной необходимости, переносит это беспокойство. И птица над милым гнездом, вокруг неоперившихся птенцов, не дает крыльям покоя; туда и сюда за кормом порхает эта тощая и давно не евшая кормилица. И родителей и детей связала природа узами любви, приискав то врачевство для родителей, что тяжелые скорби облегчают они усладою любви. Поэтому и рассерженная матерь за юную телицу, и собака за милых ей щенят, и птица за птенцов, объявляют страшную войну; пестрая рысь с яростью бросается из древесной чащи; сильный вепрь приходит в бешенство; лесом встает у него щетина, сверкают глаза, пар валить от зубов, изощряемых один о другой, и челюсти пеною брызжут, когда идет он отмстить за детей, или встретить смерть. Это внушает им горячая любовь по незаученным законам. Осы, сидя на камнях, как скоро видят, что приближается кто-нибудь, хотя и не замышлявший зла новорожденным их детям, всем ополчением высыпают вдруг из камней, шумят пред лицом у путника, и поражают его немилосердными жалами. И в морских глубинах есть закон любви, если справедливо рассказываемое о дельфине, этом царе обитателей моря. Если какой-нибудь морской зверь приближается к его неукрепившимся еще в силах детищам; дельфин расширяет свой зев, и как снедь пожирая собственное порождение, прячет его в своей внутренности, чтобы не дать в добычу зверю, и дотоле не изрыгает из себя этого невероятного бремени, пока не избегнет страшной угрозы могучего врага; тогда только без мук рождения возвращает из утробы свой плод.
Посему, добрейший родитель, не говори мне ни о рождении, ни о малом количестве пищи, которую даешь ты и своим рабам, и своим волам. Я, как человек, как сын доброго отца, желаю иметь что-нибудь лишнее перед ними. Извини же, если не потаю, но скажу какое-нибудь и оскорбительное слово.
Не по моей воле родил ты меня, и родив воскормил по необходимости. А если бы, родив, покинул одного на свете; это значило бы, что родил ты смертного на место смертного. Не желаю я ни золота, ни серебра, ни шелковых нитей, ни блеска переливающегося внутри драгоценных камней, ни большого участка доброкласной земли, волнующейся подобно равнинам Египта, ни множества рабов, ни четвероногих. Другим предоставляю заботиться о знатном супружестве, о том, чтобы привести в дом госпожу—это почетное бремя; другие пусть домогаются престола, который, попирая немногих, сам попирается многими, и часто людьми худыми,—что всего более возмущает сердце. Всякий кичится чем-нибудь своим; но все мы низки, не имеем ничего верного на завтрашний день, жаждем забав, который для нас чужды и пролетают мгновенно. Погибай же все то, что приносит вихрь горькой жизни, которым здесь и там клубится неверный для всякого прах! Все это видели я своим слабым умом, а то же слышал и от мудрых, и еще больше сведений принесет мне время, которое все называют учителем однодневных тварей. Взамен всего желаю теперь, родитель, одного, именно—быть сильным в слове. Прекрасна пламенная сила красноречья в речах народных, судебных и похвальных; но прекрасно также иметь ум, обогащенный историею; потому что история— складчина мудрости, ум многих. Но немаловажна и грамматика, которая превосходно споспешествует благородному языку Эллады, сглаживая слово и умягчая варварские звуки. Не маловажны и состязанья логического искусства, который закрывают сперва истину, пока, чрез возможное превращение понятия, не поставят ее в полном свете. Немаловажна и та наука, посредством которой усовершенствовавшиеся мужи образуют в человеке добрые нравы, как творог, который принимает вид плетеного сосуда. Не маловажно и то, что мудрые мужи парящим умом, посредством остроумных изысканий, обозревая каждый свою область, открыли в глубинах, и предали книгам. Они уразумели природу вещей и воздушных, и земных, и морских, и небесных, а сверх всего постигли мысль неизреченного Бога, постигли, как Бог управляет вселенной, к чему ведет ее, и какой конец положен для целого мира, исполненного многих красот. Они изучили, уразумели то, что выше разумения смертных. Но, изучив сие в юности, предам мысль свою Божественнейшему Духу, буду изыскивать следы сокровенных красот, непрестанно восходить к свету, и Божественные внушения приму мерилом жизни, чтобы и помощником, и сопутником, и вождем имея Христа, с легкими надеждами вознестись мне отселе, сподобиться жизни чистой и непрекращающейся, не издали, как бы в зеркале и в воде, видеть слабые изображения истины, но созерцать чистыми очами самую истину, в которой первое и последнее есть Троица, единочтимое Божество, единый Свет в трех равно Божеских Сияниях. Посмотри на великого деда моего по матери: украшенный многообразными сведеньями обо всем, собранными со всех концов земли во время пребыванья у многих народов, последним ключом своего ученья соделал он Христа и высокую жизнь, к которой и я, родитель, простираю взоры. И хотя они не достигают еще до такой высоты; однако же благоразумному человеку свойственно—мерить жизнь свою великими мерами. Лучше быть вторым между великими, нежели первым между нищими, как лучше летать ниже высоко парящего орла, нежели рассекать воздух выше вьющихся по земле мотыльков.
Вот чего желаю, родитель; исполни мою надежду. Умоляю тебя, и касаюсь твоей брады (2 Цар. 20, 9). Умоляю тебя, воспользуемся временем, которое можно ловить, пока приближается, и которого напрасно станем искать, когда оно пройдет. Свое есть время — садить сад; время — возделывать землю; время — отрешать вервь кораблей мореходных; время — звероловам ловить зверей на горах; время—и для войны. Цветы родятся весенней порою. Так и людям есть приличное время учиться, когда пламенная любовь согревает душу, когда внутренности сердца не избороздили еще многообразные начертанья, но украшают его одни новописанные красоты. Юноша сам для себя полагает в землю и добрый и худой корень жизни. Это особенно и надобно иметь во внимании.
Убедил ли я? Или к сказанному присовокупить еще более убедительное слово? Высоко ценю твое красноречье, родитель, в котором ты превосходен, потому что у тебя не отстают друг от друга и язык, и слух, и быстрая мысль, следуешь ли законам речи немирной, или мирной, и, что составляет верх чуда, все это бывает у тебя без больших усилий. Знаю, что ты предстоял великим царям и приобрел почести с храбрыми, когда бывал в рядах их, когда стремительным копьем своим разил Ахименидов. Знаю, что ты возвеличен богатством, и родом, и умом, что наружностью и величьем уподоблялся древнейшим Эакидам, или Этолийцу Мелеагру. Но всего более прославило тебя твое красноречье; оно приобрело тебе твердую непоколебимую, нестареющуюся, неизменную, непрестанно с годами возрастающую славу.
И я желаю иметь отцево наследье; оно для меня то же, чем было для Спартанцев копье, для Пелопсовых потомков—Пелопсово плечо, для царей скипетр и для коренных Кекропидов—вплетаемый в волосы кузнечик, как сын земли. И наружностью походить на отца—составляет уже славу.
Уважь мое желанье; оно невинно. А я видал, что иной родитель уступал и худым желаниям детей, как врачующий болезни к полезному примешивает приятное, чтобы приятным прикрасить врачевство и изгнать большее зло — недуг злом меньшиим. Видал, что иной и не знакомый с мудростью соглашается нередко на просьбу сына, желающего учиться, и в угодность своему порожденью уступает добрым его желаниям, хотя они чужды ему самому. А я прошу тебя, родитель, уступить и подать руку сыну, который желает превосходнейшего. Но если бы стал я увеселяться худым, исключи меня из числа своих детей, как сына, который признан незаконнорожденным по испытанью в водах благородного Рейна, или как птенца, которого солнечный луч показывает не настоящим порожденьем чистых орлов. Окажи, превосходнейший, милость, которая будет милостью сколько сыну, столько и отцу, потому что от сына опять перейдет к родителю. Ибо слава детей вменяется в честь родителям, равно как и слава родителей—в честь детям. И награда им общая и бесславти общее.
Иные по легкомыслию, полюбив непрестанные пляски, убийственную борьбу с людьми и губительными зверями, целую жизнь свою провели на поприщах, чтобы снискать благоволенье у сограждан и оспорить у других славу, которая не надолго прогремит в народных устах. Иные истощили и жизнь и богатство на борцов, которые напрасно изнуряют себя на песчаном поприще, и на ездоков, которые в виду разделившихся на части зрителей и с обеих сторон потрясающих восклицаньями воздух, рвутся друг друга превзойти неразумием. Иные ищут разнообразия забав в позоре мужей и жен, в поддельных пощечинах шутам, которые из разверстого рта вместо воплей издают громкий смех. Таковы занятия этих безумцев; так они, шутя, проводят бездельную жизнь! Чему учились, тому и других учат. И им одним наградою за злые дела не острый меч, но выгоды и богатство, потому что услуживают страстям. А между безрассудными не трудно взять верх наиболее злонравным. Так поступают сии люди, и что худо приобрели, то хуже расточают. Впрочем, их ожидает праведный суд.
Тебе же да дарует Бог, чего желаешь, как человек добродетельнейший, то есть, подать руку помощи детям и оказать добро всякому, кому только нужно. Но другим отдай излишнее, а мне предоставь то, что делает человека счастливым. Я желаю не многого, но чтобы самому стать достойным многого, и не слишком далеко отстать от родителей. Что за приятность иметь у себя обезьяну—это безобразье в человеческом виде, разукрашенного золотыми петлями? Наряд не изменяет смешной и глупой наружности. Что за радость ослу носить на себе таланты золота? Осел, хотя и золотом увешан, не перестает кричать по ослиному. Какая польза, ни к чему негодный для сражающихся свинцовый меч спрятать в серебряные ножны? А таков и человек, который превозносится одною внешностью.
В заключенье слова выслушай следующее; и Бог да будет свидетелем сказанного; ибо и Бог есть Слово, царствующее над смертными. С моей стороны, родитель, будут дарованья, нрав, неутомимый труд и постоянное совокупленье во едино дней и ночей; вое же прочее да будет от тебя: Бог и время, и лучшая надежда, и советы товарищей, непрестанно поощряющие на доброе. Ибо и дровосеку придает большую силу топор. Не бойся ни моря ни дальнего пути; не жалей ни имущества, ни всего прочего, что может споспешествовать к стяжанью высокой добродетели. Похвалюсь, что я для тебя дороже большего имения, потому что я у тебя первородный, и первый назван отцевым именем, если это, как думаю, имеет какую-нибудь приятность для родителей. Но если владеет тобою любовь к имуществу, или, ежели любовь твоя к сыну походить более на женскую, материнскую, подобна огню, который вдруг воспламеняет солому и тотчас угасает; то в таком случае, не охотно, правда, однако же тобою самим вынужденный к этому, скажу, что никак тебе, родитель, не припишу имени чадолюбивого отца. Напротив того, отец мой, будь для своего сына не человеком, но Богом. Не заграждай источника, который готов произвести из себя большую реку, не дай померкнуть в светильнике свету от недостатка елея; не дай засохнуть растению от того, что не напояется росоносными влагами. Открой родник, поддержи свет, ороси дающее побеги растение.
И ты, матерь моя, помоги просьбам моим, чтобы мне было за что возблагодарить вас обоих и именовать родителями не одного моего перстного состава (как говорят иные, замечая, что родители заботятся только о плоти), но и бессмертной души.
От Никовула отца к сыну
Желая быть сильным в слове, желаешь ты, сын мой, прекрасного. И сам я услаждаюсь словом, какое Царь Христос дал людям, как свет жизни, как преимущественный из даров, ниспосланных нам с небесного круга; потому что и Сам Он, превозносимый многими именованиями, ни одним не благоугождается столько, как наименованием: Слово. Но выслушай мою речь. Совет отеческий есть самый лучший, и седина имеет преимущество пред юностью. Время родило историю, а история родила высоко парящую мудрость. По сему уважь слова мои; это для тебя же лучше.
Во всем прочем, сын мой, будь превосходнее отца. Отец радуется, когда добрый сын берет над ним преимущество, и радуется больше, нежели когда сам превосходит всех других. Это согласно с Божескими законами, которыми великий Отец связал вселенную, и, из любви к Своему достоянию, незыблемо утвердил Словом. Но желаю, сын, чтобы ты удерживал в себе отцово свойство—имел больше стыдливости, нежели сколько теперь обнаруживаешь ее пред родителями. И я был сын доброго отца; но из моих уст никогда не выходило такого слова; даже и на языке не держал я чего либо подобнаго, потому что и Богу не угодны такие речи.
„Если родил ты меня, отец; не велико благодеяние. Ибо произвел ты меня на свет, угождая не мне, но своей похоти и своей плоти. А потом и воскормил! Что ж? Воскормил, кого родил?—Какое неблагодарное слово, разрушительное для мира, оскорбительное для великого Рождения! Природа взаимною любовью связала родителей и детей, чтобы труд, какого требуют рожденные, не утомлял родителей, и чтобы не для смерти мы рождали, оставляя родившихся без попечения. Посему, как справедливо сказал ты, родители ведут страшную войну за детей, не щадя жизни. Так поступают осы, рыси, волы, вепри, рыбы, птицы, а преимущественно пред всеми человеческий род. Если не покоримся этим законам; вся жизнь наша порадеет по напрасну. Но кто же обнимет сына, кто порадеет ему лучшего, кто даст свое согласие, когда он хочет учиться, или желает чего либо другого, кто отделит ему надлежащую часть имущества, если все, что сын получает от отца, есть долг, а не милость, и если сын, не получив ничего, может нарушить закон стыда, а получив, в праве иметь и язык и ум неблагодарный?
Смотри же, чтобы иной разумный человек не возразил тебе: Не человеческий только мы — род, но и Божий, и Божий прежде, нежели человеческий. Отцы для детей вторичные только орудия рождения от Христа великого Бога. Христос взял землю, но даровал ей ум, и произвел единый род, смешанный из того и другого, произвел земного царя, который—тело, когда зломудрен, и сопричтен к богам, когда благочестив, который туда и сюда порывается многими бедствиями, чтобы при большем числе зол иметь нам необоримое сердце. Но никто еще не терял до того здравого смысла и не увлекался кипучестью юной крови, чтобы из богоборных уст его исторглось такое злое слово: „Не по моему желанию сотворил Ты меня. А когда сотворил, не дивно, что и почтил. Если же, создав, оставляешь меня; это значит, что смертного создал на место смертного. Дай мне премудрость, дай богатство, потому что дал Ты это многим; дай величие и красоту, первенство в городах, все разящий меч, крепость тела не уступающего болезням, и все прочее, чем люди измеряют великое счастье. Иначе не стану чтить Тебя ни жертвами, ни обетами. Ибо не мне оказал Ты благодеяния, когда связал во мне душу и тело, но Сам, желая славы, привел в бытие меня, как и все иное, чтобы имя Твое, Блаженный, славилось и между земными". Но такие речи предоставим людям богоненавистным и неразумным, которые, ставь рабами виновника зла, богатство почитают богом. А мы за все, и за благое и за бедственное, будем песнословить великого Бога, что свойственно сынам достойным любви. После же первого Царя прославлю и земных родителей, которые озарили меня светом, чрез которых и в моем сердце воссияла, и всем открылась, во едино сочетающаяся Троица. Умолчу о великом круге мира, о широком небе, в котором сияют два светлые ока; о хребте моря (что для меня чудно) и льющегося и не выливающегося из своих пределов, а напоследок и о земли, о течении рек, о вдыхаемом нами воздухе, о временах года, о приятности цветов, о природе человека и пернатых, о всем, что Бог предложил в трапезу очам моим. Все сие отец мой передал мни от великого Отца.
Посему не этим должен ты вознаградить за сие родителя, не отважностью, потому что отважность, преступив меру, делается дерзостью. Иначе какой-нибудь более раздражительный отец от моего лица скажет тебе подобное следующему слово: „если природа позаботилась о детях, вложив родителям любовь к ним; то природа же возбранила любить не любящих". Лучше от отца перенести худое, нежели видеть доброе от чужого. И человеку лучше всего смотреть только из рук отцовых. А если отец беден, скуден умом, изнемог телом; что будешь делать? Не заменишь ли ему своею рукою жезла? Не возьмешь ли и ты меня к себе на плечи и не понесешь ли вон из города, как сын Анхизов унес своего родителя от врагов? Или скажешь: „для чего ты произвел меня на свет? и за что требуешь моей услуги?" Дай голос рыбам и птицам воздушным, всему, что дышит и пресмыкается на земле. Дельфин не скажет: ,Для чего Ты Царь, сотворил меня сыном моря? Мне не хотелось бы вести непрестанно странническую жизнь в соленой влаге, вдыхать влажный и видеть помраченный воздух. Лучше хочу работать, как вол, пастись на горах, иметь широкие плечи, как быстроногий конь вести жизнь вместе с человеком, нежели царствовать над всеми скользящими по водам рыбами". Волы не мучатся желанием ходить по морям. И злая змея, с усильем изгибаясь на своем чреве, не скажет: „Для чего Ты заставил меня грызть персть на земле? Мне хотелось бы ходить в прямом положении; а Ты определил мне пресмыкаться на чреве". Ворон не пожелает летать подобно орлам и поменяться своею наружностью с царем пернатых. Но всякий любит ту стезю жизни, какая ему назначена. И скудельное произведение никогда не скажет скудельнику: „для чего ты немилосердно трещишь надо мною своим жестким колесом?"
Все это говорил я тебе, любезнейший сын, чтобы научить покорности твой ум, заставить тебя на весах взвешивать слова свои и не давать им свободы, отсекать все лишнее, ограничиваться же достаточным, не предаваться потоку молодости, но удерживать его стремительность. Когда говоришь; гораздо лучше многое затаить в себе, нежели пустить на воздух какое-нибудь неприличное слово. Никакой нет беды, если останется слово не вымолвленным;—это не ехиднино порожденье; оно не проторгнет чрева, и не угрызет матери в отмщенье за губительного отца.
Теперь устрашу твою любовь словом своим, и родительскою снисходительностью развею на воздух сыновнюю дерзость. Не одна дорога жизни, сын мой; потому что и природа не у всех одинакова. У одних она добра, у других хуже и более походит на природу бессловесных, а у иных опять какая-то смесь и доброго и худого; как и земледелец троякого свойства находит землю: или плодоносную, или бесплодную, или такую, которая вместе с пшеницей произращает и терния. Три есть пути, и три цели. Один путь низмен, пробит следами многих, широк, мягок, но приводит к жалкому концу, к стремнинам, к мрачным пропастям, к страшному тартару, где огненный реки, казнь погибших душ и не прекращаемое мученье. Другой путь негладок, крут, сух, тесен, излучист, с обеих сторон окружен повсюду стремнинами, и проходим немногими; но ведет к благому концу, к звездному небу, к великой славе, бесплотным красотам, к самой чистой, ничем не омраченной благой истине и даже к высочайшему, не имеющему пределов, Свету. Третий путь лежит в средине между первыми; он средней и по воздаянью; не очень труден, и весьма немного приносит славы — это свет слившийся с черною ночью, такое смешенье, которое у мудрых называется сумраком. Путем удобным идут все те, у кого ум развращен, лжецы, человекоубийцы, прелюбодеи, клятвопреступники, андрогины, отцеубийцы, хищники, чревоугодники, которые уподобляются не наполняемым морям, живут смертью, любят собственную гибель.
Одним врагам можно пожелать такой жизни. Добрым же путем идут те, у кого жизнь не на земле: это треблаженные люди, которые во плоти живут превыше плоти, не связаны супружеством; это презрители мира, небошественные, нестяжатели, единоризцы; они плачут, спять на голой земле, едва переводят дыханье, не исполняют требований чрева, не имеют над собою крова, в одном поставляют славу—вменять ни во что всякую здешнюю славу, и богатство, и нищету, взирать же к единому Богу. Пред ним-то поникаю долу, боюсь и трепещу их, как царствующего в горних Бога, когда приближается Он к человекам. Ибо все они взошли гораздо превыше смертных. А мы идем средним путем; не услаждаемся пороками, но едва касаемся и божественного; у нас заботы о супруге, о вожделенной славе, о детях, об имуществе; для нас дорого все, что приходит в руки.
Конечно, что в этой жизни для меня самое главное—слово, это для обладающего сим даром нерасхищаемое богатство, некрадомое, доброе стяжание, хотя я не все еще изведал как бы хотелось, не обтек еще на полных ветрилах целого моря наук. Я не верю твоим словам, и похвалы твои меня не пленят, потому что всякая похвала от родного неверна. Однако же преимущественно пред всем другим уважаю тебя, о слава красноречия! Ибо дар слова служит основанием моей жизни; им отличен я от зверей, воздвиг города, изобрел законы, воспеваю великославного Бога, превозношу до небес светлую добродетель, укрощаю бедственное для меня могущество ужасного греха, разделяю миры, мир небесный и этот мир, идущий к разрушению, различаю душу и тело, как изображение и изображаемое, как качества двоякого рода жизни и двоякий конец жизни живых и гибнущих. Сему научил меня Бог, в сем подкрепило меня слово мудрых, в сем утвердила вера, представляя письменное доказательство, как в последние дни прославлены будут доблести добрых, а бесславие порочных начертано на бессмертных столпах.
Быть сильным в слове—и живущему одиноко не скудная жизнь, и домогающемуся знаменитости славный венец, не весенним подобный цветам, сорванным поутру и увядающим прежде, нежели кончится день. Быть сильным в слове—великое врачевство от страстей; сим укрощаю вскипающий гнев—это омрачение ума, сим усыпляю скорбь и полагаю меру веселию, не сокрушаясь слишком в обстоятельствах затруднительных, и не надмеваясь благополучием, но одно употребляя в помощь против другого, то есть, надежду—против скорбей, и страх—против благоденствия. Дар слова и царей руководит, и народ привлекает, процветает в народных собраниях, царствует на пирах, утишает брани, делает человека кротким, нежными и ласковыми речами умягчая всякого, сколько бы кто ни был упорен, подобно тому, как сила огня смягчает железо. Думаю, что Орфеевы гусли не иное что были, как дар слова, приятностью звуков увлекавший всех и добрых, и худых; а также и Амфионова лира делала покорными камни, то есть упорные и каменные сердца. Дар же слова разумею и под тем врачевством, которое дал Лаертову сыну его спутник, когда шел он к Цирцев, чтобы мог он оказать помощь своим товарищам, обращенным в свиней, и сам не дошел до необходимости есть свиной корм. Дар слова вижу и в том, что растворила Фонова супруга, Египтянка Полидамна, и подала Елене, как добрый гостинец— беспечальность, негневливость и забвение всех бедствий. А иной, не раз, по милости Божией, избавляясь от гибельной брани и от свирепых волн моря, спасал это одно вожделенное стяжание, и им увеселялся более, нежели другой многочисленными благами. Ибо дар слова делает человека почтенным в кругу людей; как можешь заключить из примера Одиссея. Без одежды, с сокрушенными членами и бедственным скитальцем спасся он из моря; но как скоро в умной речи изложил свою просьбу, уважила его царевна и дева, и представила Феакиянам и царю Алкиною, как чужеземца, претерпевшего кораблекрушение, заслуживающего предпочтение пред всеми другими. Дар слова одерживал верх и над завистью, которая на многих смотрит злыми глазами; потому что зависть любит нападать не на совершенных, но на тех, которые возгордились неожиданно.
О, дар слова, чтобы восхвалить тебя, потребен особенный дар! И как бы я желал, чтобы мое слово равнялось твоим благим вещаниям! Но я одно уловил, другое нашел для себя не по силам; иное же подсказал мне язык любезного сына, изъявив поспешные желанья своей сединою украшенной юности, что еще более возбуждает мое сердце.
Положившись на свои собственные и родительские молитвы, усердно, неуклонно и с лучшими надеждами стремись, сын, куда желаешь; да будет у тебя тот же добрый спутник, который был у твоего отца. Ибо и на нашу жизнь призирает Божие око. Восхитил ли тебя аттический соловей, или знаменитый город приятной Финикии — обитель авзонских законов, или великий град Александров, откуда иной, нагрузив корабли великим богатством, поспешает в свое отечество; всякая страна да протекает быстро под твоими поспешающими стопами, и произращает под ними прекрасные цветы; да шумят пред тобою приветливо реки, и всякое море легкими дыханьями ветров да приносит корабль твой в пристань; дельфин, в светлых волнах едва зыблющейся морской поверхности извивая хребет змеящимися кругами, да скачет по водам, став путеводителем твоей жизни, как некогда на хребте своем носил он знаменитого певца. Для самых наставников да будешь ты оком красноречия; да считают они сына моего между первыми и любят его наравне с своими детьми. А сладкую чашу наук жадный ум твой да исчерпает до самого дна. Рука твоя да пишет золотые письмена на гибких дощечках, и соты да каплют с твоего свитка. А если весеннею порой, когда дыхания ветерков так усладительны для человека, или когда солнце бросает сверху огнистые лучи, сидя под древесными ветвями и углубившись мыслью, будешь трудиться над сочиненьем; то стрекочущие кузнечики и поющие птицы да сообщают бодрость твоим телесным силам своими сладкозвучными песнями, вызывая на состязанье в песнопении. Но как быстроногого коня, по природе горячего, этими любимыми звуками сделаю тебя еще более быстрым в бегу и еще более жаждущим великославной победы, или поступлю, как престарелый борец, который на поприще в Пизе отдает разумные приказы знаменитым борцам. Ибо желаю видеть сына на этом поприще с оливною ветвью. И как приказываешь, ничего не пощажу, ни имущества, ни труда, к какому обязаны родители, ни всего прочего, что способствует смертным к приобретению великих доблестей; потому что благоразумная бедность лучше порочного богатства. Не загражу источника, который заключает в себе великую реку; не померкнет свет в светильнике от недостатка елея; и леторасль возрастет напаиваемая присно-живыми водами.
Следующая же песнь да будет тебе от меня напутствием. Вождем и в слове и в жизни своей имей Христа—Слово, Который превыше всякого слова. Не дружись с человеком порочным и негодным: зараза проникает и в крепкие члены. Добродетели своей не сообщишь ты другу, а срамота его жизни падет и на тебя. Избери себе товарищем целомудрие, и им одним увеселяйся, чтобы преступная любовь не изгнала из тебя любви добродетельной. Одно предпочитай превосходству в слове — мудрый навык всегда быть совершенным. Когда же высокий свой ум наполнишь всем, чего желаешь, и станешь возвращаться домой; да будет у тебя видимым для всех вождем тот же, кто и теперь, при твоем отправлении из дома, сопутствует тебе в дороге. Родителям же да будут наградою — твоя любезность и твое доброе имя.
Сего желаю тебе, любезный сын. А если хочешь идти и дальше Гадеса; то и туда вождем твоим да будет Бог. Ничего нет невероятного в том, что человек мудрый, непрестанно исследующий глубины наук, под руководством мужей совершенных, подобных избранному тобою из нашей крови,—ни чего, говорю, нет невероятного, сын, что такой человек достигнет конца высочайшего блага.
К Виталиану от сыновей
О, отец мой, которого Бог даровал мне здесь в бога, Бог несотворенный в бога сотворенного и нетленный—в тленного, чтобы и земные имели честь и славу! Ибо как Царь Христос, Который по великим советам Своим править миром, есть общий всех Родитель и наилучший Пастырь, так и отец для своих дутей есть бог. Выслушай же с божеским милосердием мое превосходное слово; потому что милосердо выслушивать свойственно великому Богу. Бог не презирает человека, за которого Он умер, которого совоскресил с Собою, и к которому придет опять, придет—обличить всех в последний день.
За что наложил ты острые зубы на детей своих? Для чего вторглась в дом твой злорадная месть? Какая злобная Эринна изгнала из него счастье? Без сомненья, ты произошел от добрых родителей, и сам не последний в людях; и о тебе, конечно, радеет Бог, Который любит любящих Его, ненавидит же злых; ибо такой закон был доселе у Бога. Но не могу понять, от чего ты терпишь бедствия, постигающие людей богоненавистных, и так сказать, сам себя поражаешь ударами? Для других природа изобрела непредвиденные скорби жизни, и тем и другим тревожа род человеческой. Никто не знает, как прекратится великое треволненье многостраннической жизни, какая пристань укроет в себе мой черный корабль. Беспредельное море погубило иного, или и живого бросило на сушу, но бедняком и скитальцем, не имеющим ни покрова, ни одежды, сделало того; кто прежде благоденствовал; а что вез с собою, все го поглотила соленая влага. Другой сражался и пал на войне, или пленником достался в убийственные руки врагов. Иной всего, что имел, лишен властелином, который в один день может сделать человека и низким и счастливцем. У того немилосердые разбойники отняли все среди дня, а у этого хитрые воры похитили все во тьме. У других же тлетворная болезнь пожрала члены. Но твоего спокойствия благоволил Бог не возмутить ни чем исчисленным мною; и да продолжит Он взирать на тебя благоволительным оком, ограждая и внутреннее и внешнее твое благоденствие! Но тебе, который не знаешь никакого бедствия, дав силы, не соблаговолил Бог даровать одного, именно, чтобы ты помогал своим детям, соблюдая их как зеницу под благоокруженными веждами. Не благоволил для того, чтобы никто из совершающих плавание жизни не мог сказать: „я один избежал всех злополучий и скорбей жизни". Что замыслил некогда ты, самосский царь, Поликрат? Убоявшись того, что счастье течет к тебе неудержимо, бросил ты в море любимый свой перстень, желая удовлетворить тем зависти. Однако же перстень получил ты обратно, а смерти не избежал. Но с нас не брала еще никакой дани зависть; потому ни мало не удивительно, если навела она какой-то мрак на дом наш. Ибо действительно какой-то мрак, или какая-то мгла, стоит у нас между детьми и превосходнейшим родителем. И какой певец, искусный в сложении песнопений, оплачет сие?
Подумаешь, что мы своими страданиями доставили древним повод к басне. Некто, влюбившись в собственный свой образ, бросился в источник; его погубило зеркало, в котором увидел свою прекрасную наружность. Не бывало человека, который бы возненавидел собственную плоть свою; однако же слышал я и то, что одна матерь, в припадке безумия, умертвила своего любимого сына. Она убила его как дикого зверя, потому что зверем казался ей сын; но когда пришла в разум, оплакивала уже не зверя, но сраженного руками ее сына. А другая матерь вонзила меч в собственных своих детей; потому что была раздражена любовью их отца к наложиицам. И одного зверолова на горах, вместо быстроногого оленя, растерзали скорые псы, которых любил он. Не попусти же родитель, чтобы и тебя причислил к сим несчастным какой-нибудь певец, воспоминающий злодеяния родителей и воспевающих бедствия междоусобной брани и вражды между кровными.
Сего боюсь я. Хотя есть и моя вина; однако же виновен и родитель. Даже родитель тем виновнее, что меня с братом превосходит и сединою и честностью нравов. А если и нет его вины; то все же на него падет жалкое бесславие, которое нередко и доброго человека низлагает на землю. Ибо хотя многим известна истина, однако же не мало и таких, которые смотрят на людское мнение. О сем прошу тебя размыслить, родитель.
Как ни встревожен я, однако же, следуя требованию природы, желаю, чтобы родитель мой во всем и перед всеми имел преимущество, и, пользуясь у людей доброю славою, восходил выше и выше. Но как же иной почтет тебя, родитель, человеком снисходительным к чужому, когда столько гневаешься на детей, которых сам родил и некогда просил у Царя Бога, желая держать их на своих коленях, а когда явились мы на свет, почтил пресловутыми именами? Я—Петр, а брать мой—Фока, носим имена учеников Христовых. Но потом гнев, и все забыто. Какой отец, подобно тебе, превосходнейший, бывал так милостив к своим детям новорожденным, и так жесток к детям пришедшим в возраст? Если бы позволительно было вступать в состязание человеку с Богом, или детям с родителями; то, может быть, нашел бы я какое-нибудь слово в облегчение своих страданий. А теперь дозволю устам своим вымолвить только следующее: худы ли мы, или хороши у тебя, отец,—от семени колос. Хорош я, или худ,—твоя слава, и твой же позор. А всякому известно то, что надобно доброго любить, худому же служить подпорой, потому что врачи дают лекарство не здоровым, а изнуренным болезнью. Не о той птице жалеют, которая сидит на ветви, или летит по воздуху, но о той, которая выпала из высокого гнезда, или пронзенная кривыми когтями плотоядного коршуна от сильной боли бьет ногами по воздуху. И негоднейшего сына удостоить своего недра—это милость. А если удостоишь доброго; то вижу в этом закон для отца; потому что добродетельные и у чужих пользуются благосклонностью. И Божеская милость не в том состоит, чтобы приближать к Себе добрых, но в том, чтобы снизойти к худому, и, подняв его с земли, вознести высоко.
И Христос, когда приходил на землю, и водрузил в Божестве своего человека, не за непадших умер, но за тех, которые ниспали до земли и умерли в Адаме. Не слышишь ли о сыне юнейшем, как он, оставя отца и живя блудно, расточил все отцовское имение: а когда голод изнурил скитальца, возвратился в дом к родителям и преклонил пред ним колена; и отец немедленно сжалился над негодным сыном, обвил руками его выю, пролил слезы и почтил сына пиршественною вечерею? И добрый пастырь овец, когда одна из них отстала от стада, оставил всех прочих, а пошел по следам заблудшей, и как скоро нашел ее блуждающею на горах или в лесах, взял на свои рамена и с радостью сопричислил к любезным ему десяткам. Таков великий закон моего Христа, Который, отвергая высокомерных, благоволит ко всем униженным.
Одно исповедание греха часто спасало человека, горькими слезами омывало вины и очищало душу, очерненную пороками. Не редко седмижды семь раз умилостивляется Царь к беззаконникам, как слышу в Божьем слове (Мате. 18, 22), и как научил меня Дух. Кто из людей хуже царя Манассии? Какой из городов хуже великого Нинова города? Что хуже несытой руки мытаревой? Но Царь Христос умилосердился и над ними, когда восплакались они о грехах своих.
Но что говорить о Христе? для чего упоминать и о человеческой любви, какую природа насадила в родителях к детям? И звери любят свое порождение, если слыхал ты о рысях, о кабанах, о стаде круглооких волов, как они трепещут за своих детей и выходят на брань со зверями и с неприязненным для них человеком. Ужели же в тебе такой губительный гнев, какого нет ни в людях, ни в зверях? Укроти свое разгневанное сердце; или тебя, любезный родитель, воскормили неприступные утесы и море, и оттого гнев сделался в сердце твоем тверже адаманта.
Другие, и чужеземцы, и соотечественники, и люди богобоязненные, и безумцы, получают себе утешение из твоего имущества. Дом твой служит общим пристанищем для всех нуждающихся; трапеза твоя приятнее Алкиноевой рощи; много за нею друзей, много на ней и снедей, много всего, что живет в воздухе и на земле, и что плавает в водах. А мы, не омытые, не одетые, окоченевшие от стужи, изо дня в день скитаемся здесь и там по чужим дверям; и нет ни какого облегченья нашему бедствию. С того самого времени, как ты прогневался на нас, родитель, сколько ни желаем, не видим лица твоего; и что особенно тягостно, в этом не отказываешь ты часто рабам своим, хотя и бываешь на них прогневан. Мы злосчастные сидим за скудною трапезой, и даже, подобно Лазарю, не похищаем малых крупиц с роскошного стола, не пользуемся и тем, чем питаются псы. По твоей милости, многие нами гнушаются, не многие же уважают. Странное дело! отец хвалится бесславием сыновей, которых одна небольшая горсть утешила бы в горести. Помощники для нас обоих хуже самой скорби; а иные и не знают, кто мы и чьи дети; ибо стыжусь и объявить о родителе. Двое, правда, благорасположены к нам; хотят ли они чрез это сами избежать несчастья, или найти облегчение в своих бедствиях, какие наведет на них злобный демон, и чужими напастями надеются искупить собственную свою беду.
Скажу еще более сильное слово; только будь милосерд, родитель; дай нам, по крайней мере, эту отраду в страданиях— не отринь нашего слова. К другим своим детям, родитель, ты столько благосклонен, сколько свойственно человеку, который Бога исповедует своим Отцем. Это — не зависть; единоутробным и не естественно завидовать. Дома в теремах воспитал ты нежных дочерей, обучил рукодельям пред вступлением в замужество, с помощью одной благородной женщины—этого Хирона в женском поле, образовал в них добрые нравы, дал им добрых мужей—людей именитых в гражданском кругу, богатой рукою отделил им часть своего имущества. А нас, которых произвела на свет тебе та же и наилучшая матерь—эта благочестивая жена, достойная удивления всех земнородных, о которой, представляю себе, и доселе ты, любезный родитель, часто проливаешь слезы, нас—своих первородных (что весьма важно для отцов) гонишь из своего дома и столько же ненавидишь, сколько дочерям показал свое благорасположенное сердце.
Скажу; и не желал бы, правда, однако же выведу слово наружу, чтоб не разрывало оно меня, затаившись в сердце. Был брак и брачная вечеря; все было полно веселия; там были брачные дары, приветственные речи, приятные забавы. Много было родных, не мало соседей; люди высоких чинов при царском дворе украшали собою брачную трапезу; были и досточестные иереи, которые соединяли чету молитвами своими, и венцами. Вокруг прекрасного юноши толпились товарищи, и величали жениха, уподобляя его красивой леторасли; а жены наряжали черноокую деву к священному браку; отец восхищался детьми. А нас, как будто мы походим на диких зверей или на вепрей, или по действию жестокого демона погубили человеческий вид, нас заперли в доме вдали от сестры; и там мы оплакивали свое вступление в скорбные воды жизни.
Лучше бы мне не зачинаться в матерней утробе, или умереть недоношенным в муках рождающей! А если вступил уже я во врата жизни и привлек в себя роковой дух; то лучше было бы, если бы первый мой плачь сталь слезою смерти, и не встретить я таких бедствий! Всего же более огорчило меня одно. Я искусный певец, желал воспеть брак и брачное ложе родной сестры, и своими брачными песнями утолить гнев отца; но, всегубительный демон! и это не было мне дозволено, как человеку ни к чему негодному. Другой воспевал мою красу, эту черную ночь из-под золотистых кудрей восходящую на серебряных ланитах; другой славил мою вечернюю звезду, другой величал мою зарницу; и еще какой-то не добрый певец. А я лежал безмолвный, презренный, покрытый облаком сетования, не мог быть и эхом, которое последние слоги разносит по высоким утесами, когда Пан поет на горах пастушеская песни. Оплачу кончину моих первородных песнопений, и не буду больше петь. Прощайте многозвучные книги! прощайте музы! Что за радость, если песнь моя не касается родительского слуха, если и Орфеево какое-нибудь песнопенье не привлекает к себе издали ни камней, ни зверей, ни птиц на одризских утесах? Воспользуйся от меня и этим, злобная зависть; пусть прекратятся мои песни! А тебе, превосходный родитель, да не воздаете за сие ни Бог, ни кто либо из друзей!
Но вот еще какой тревожит меня страх. Если не любишь нас, добрейший; то не любишь и дочерей, хотя и носишь их теперь на руках и стараешься возвысить. Нас лишил ты своего дома и любезного лицезрения, а их сделали для всех ненавистными. Ибо Царю родителей—Христу не угодно, чтобы отец к одному был благосклонен, а к другому худо расположен; и Сын Безначального нередко превращает весы, гнев Свой с отца переносит на детей, и обременяет несчастьями любимых. Но да падет сие в глубину моря, да не коснется нашего дома, за настоящими скорбями да не последует новая скорбь! довольно и того, что старших детей твоих гоните Эринна.
Но против тебя, родитель, раздражены все и родители и дети за то, что имеешь неумолимое сердце. Ибо убивает жизнь негодование отца, которого соединили с детьми и естественный союз и любовь, разделила же злая вражда. Конечно, великое к нам сожаленье питают в сердце все те, которые сделали, или потерпели, что-нибудь достойное Бога; особливо же скорбят иереи, которых ты ущедряешь дарами и чествуешь в своем доме, но бесчестишь заочно, а иногда и в лице, как скоро обращаются они к тебе не с одними ласковыми советами и не с благосклонным только взором, но и с жесткими словами. Таковы, во первых, Григорий, который жизнью соответствуете своему имени и проповедует устами сочетанное Божество, а потом Воспорий и Амфилохий, которые одарены великой душою. У них и мучительное чувство болезней уступает молитвам, чествованью Троицы и жертвам; а у тебя ни мольбы, ни жертвы не преклоняют сердца. Ты не приносишь сего в дар и добропобедным мученикам. Хотя из года в год ущедряешь их богатой и не знающей счета рукою, созидаешь в честь их алтари, приносишь дары, устрояешь пиршества, лики, предлагаешь многие чаши усладительного питья и мягкие ложа, однако же в этом нарушаешь Божьи закон. Ибо лучше, принося малость, посвящать Богу сердце, нежели чествовать Его всеми жертвами, но иметь оскверненный ум. Нет дара, который был бы достоин Бога, хотя соберешь все, что приносит людям земля, небо и море; потому что все —Божье. А что же смертный найдете кроме сего? Одна душа есть чистая жертва; а в этом и бедный часто идет наряду, и даже упреждает изобилующего всем.
Уважаю, родитель, и это великодушное намеренье, которыми ты, по Божью внушенью, поставил себя выше многих. Для жалких смертных не то одно рожденье, которое ведет начало от плоти и крови и по которому люди являются на земле, и исчезают вскоре. Правда, что оно самое первое; но потом есть еще рожденье чистого Духа, когда нисходит озаренье на омытых водою. Но есть и третье рожденье, которое слезами и скорбями очищает в нас образ Божий, очерненный грехом. Первое из сих рождений имеешь ты от отцов, другое—от Бога, а в третьем сам ты себе—родитель, и служишь для мира прекрасным светилом; потому что расторг мирские узы, вне брения поставил свою ногу, избеги огня, угрожающего Содому, с низких равнин укрылся в возлюбленный Сигор, не озираешься на испепеленные города, на все свои стяжанья пробрел одну добрую жемчужину, поселясь в пустыне, совокупил во едино Христа и чистый свой ум, распростер облако над земным миром, от которого сам отрешился, воздвиг стену между ним и собою; прекратил наглость чрева—этой ненаполнимой пропасти, презрел высокие седалища, надмевающие человека, поверг долу кичливую гордость и тщеславие высокомерия. Одна для тебя слава—великий Бог и благочестивые, которые для тебя дороже кровных та плоти. Все уступило кресту, к которому пригвоздил ты разбойника, т. е. мир. Всеночными гимнами и дневными песнопениями славословишь ты Трисиянное озаренье небесного Духа. Все это прекрасно, родитель, и близко уже к совершеннейшему пределу; предел же сей, по моему мнению, — умосозерцаемый, а не в зерцале видимый, Бог.
Остался в тебе только один гнев—эта приятная для тебя отрава, и снедает душу твою, как неприметная ржа—твердое железо. Такое несчастье постигло тебя по злобе вероломного змея; он и прародителей, чрез малое вкушенье, изринул из рая и отдалил от Бога, от Которого сам отпал. Но укроти страшный гнев свой, родитель! И у нас есть Царь-Христос, в благоволеньи Которого сам ты имеешь нужду. Будь неразумным детям своим таким же отцом, каким желаешь иметь к себе Бога во время скорбей, если бы когда-нибудь встретилась с тобою не легкая печаль.
Не ты один, родитель, произвел на свет подобных себе, не тебя одного печалит непокорные дети. Случалось нередко видеть, что отец снисходит и к грубым порокам непутного сына. Иной, не зная меры в игре, а иной, предавшись пагубному пьянству и позорной любви, расхитили дом; другой дошел и до того, что обращается к отцу с укоризненным словом, и даже руки у него поднимает Эринна. Однако же добрый отец оставишь гнев и на таких детей; потому что владычица—нужда не училась писанным законам. И она без труда врачует в родителях гнев на сыновей. Многое, видя, не видят, потому что не желают видеть; многое падает им в уши, но они не слышат, чтобы обличеньем не вызвать детей на страшную дерзость, и не заглушить в них стыда—этого доброго помощника родителям. Ибо от оскорбленья рождается дерзость, а от благосклонности— осмотрительность, особливо же в детях, которые имеют в виду близкую славу, покоряются не насилью руки, но узам убежденья.
Как огонь в соломе, так и досада в отце на детей, держатся недолго. Гнев воспламенит язык, а жалость еще прежде его угасит. Язык вымолвил укоризненное слово, а ум изрекает уже утешенье, подает руку, чтобы поддерживать бремя, и сам оплакивает причиненную скорбь. Давид, один из знаменитейших царей в Авраамовом потомстве, ко всем был милостив, а к детям своим до того снисходителен, что подавлял в себе гнев и досаду даже на отцеубийц. Вот доказательство! Когда возмутившийся против царя в тенистом лесу погиб от сучка и лошака; Давид не только слезно оплакал его, как доброго сына, но наказал, как убийцу, возвестившего о смерти.
А ты, увлекшийся недобрым советом, что видел, или что потерпел от нас худого, и питаешь в сердце своем неукротимый гнев? мы не отнимали у тебя, государь, отцовской власти, не похищали ни колосьев с твоего поля, ни волов, или овец, или коней из твоих стад; мы не доходили до такого безумья, чтобы осквернить твое ложе (это ненавистно!) или вступить в коварные замыслы с людьми тебе неприязненными. Если отец гневается за что либо подобное сему; нечего и сказать напротив; но в твоих сыновьях один порок; мы оказались хуже тебя— совершеннейшего родителя; а ты никому не уступаешь первенства ни в наружном виде, ни в величии. У нас не свободно течет слово, и на языке лежат узы. Или мы погрешили в этом; или ты, наилучший, не захотел дать детям совершеннейшей природы.
Здесь положим конец слову. Царь — Отец и всевышньй Сын, подай руку и благоволи соделать милостивым ко мне родителя! Вот касаемся брады твоей, родитель, объемлем у тебя колена, как у Бога; да узрим же и лице твое, как Божье. Не супружества, не приличного богатства, не высокого дома просим у тебя; дай только руку и воззри благосклонно.
И ты, матерь моя, которая, как видал я во сне, и отцу моему являясь в сонных виденьях, утоляешь гнев его своими моленьями, напоминаешь ему о своей любви и согласном супружестве! упроси своего супруга стать милостивым к детям твоим. Есть мера в наслаждении пеньем, есть мера и в жестокой брани.
И если убедил я тебя, родитель; то довольно для нас понесенных бедствий. А если не внемлешь мне; то и у детей есть Бог. Будем скитаться, как и прежде. Твоя постраждет слава, если останемся непризренными, если умрем. О, если бы хотя по смерти нашей пролиты были о нас слезы благосклонного отца!
К Селевку
(Сие послание приписывается св. Амфилохию, Епископу Иконийскому, и в древних списках имеет напись: «от Амфилохия к Селевку»)
Прекрасному и доброму сыну Селевку, отрасли благородного корня, приказывая радоваться, сам желаю порадоваться на твою жизнь, похвалиться твоими сведениями и нравами.
Во-первых, имей страх Божий и любовь к Богу, потому что Бог для всякого благомыслящего есть начало и конец целой жизни. А во-вторых, сын мой, выработай свой нрав, чтобы он был кроток, смирен, воздержен, тверд, приятен, независтлив, правдив, мужествен, мудр, степенен, трудолюбив, постоянен, целомудрен. Вот украшение для юных и для старых — обогащаться не имуществом, а добрыми нравами! Добрые нравы — это твоя собственность; а имение — вещь обманчивая; оно издевается над недугом богатолюбия и любит улыбаться то одному, то другому, подражая обычаю неверной блудницы, которая разными способами обманывает многих любителей, с одним сближается, другого убегает, тому и другому показывает свою привязанность и ни к одному не имеет искреннего расположения. Богатство по природе своей не имеет в себе никакой твердости; оно уподобляется бурным волнам моря, которые в непрестанном своем стремлении то надувают, то опадают. Поэтому, сын мой, богатей непрестанно добрыми нравами, и будет у тебя сокровище, которого не расхищают воры, на которое не устремляются доносчики, которого не вычерпывают своими руками и притеснители, не истребляет оружие варваров, но которое, оставаясь в обителях бесплотных, безопасно соблюдается в сокровищницах души, и его не поедает стремительная сила огня, не покрывает волна глубокого моря.
Сберегая это богатство, в собственном смысле тебе принадлежащее и сродное, не допускай его до ржавчины упражнением в науках, занимайся стихотворными книгами, историческими писаниями, красноречивыми произведениями витий, тонкими рассуждениями философов. Но со всем этим обращайся благоразумно; с мудростью собирай отовсюду полезное, с рассудительностью избегай всего, что в каждом писателе есть вредного, подражай работе мудрой пчелы, которая садится на всякий цветок, но весьма умно берет с каждого только полезное. У ней наставницей сама природа; а у тебя есть рассудок. Обильно пожинай, что может доставить пользу, а если что приносит вред, заметив дурное, лети скорее прочь, потому что ум человеческий быстро парит. Посему, что ни написано в похвалу добродетели у воспевающих ее и, напротив, осуждающих порок, то изучай тщательно, утверждай мысль и красоту речения. А что суесловили они о богах, какие по научению демонов написали нескромные басни, достойные смеха и слез, сказки, того бойся, как силков и сетей. Когда же будешь читать то и другое, и смешные сказания о богах, и прекрасные рассуждения; тогда презри богов-сластолюбцев, уважь же рассуждения и, как бы с одного растения, обойдя тернии, сорви розы. Вот наилучшее для тебя правило, как читать языческие писания! На какие же писания прилично тебе обратить все свое внимание, о том скажу после, а сперва намерен предложить тебе следующее.
Молодому человеку всеми силами должно избегать бесед с людьми порочными и не искать в них услаждения. Много людей, которые походят на шелудивых или другой какой болезнью зараженных животных. Они вводят в искушение простодушных юношей; будучи опытны в хитрых обманах, хотят и им передать все свои пороки, как болезнь, чтобы закрыть грехи свои участием в них многих. Остерегайся их, ибо, по слову Павла, «тлят обычаи благи беседы злы» (1 Кор. 15,33) Да, тебе строго надлежит соблюдать следующее правило: имей отвращение от непристойных песней, какие поются в театрах, в зверинцах, на конских ристалищах; гнушайся неприятным зрелищем страданий, житейскими суетами, гидрой наслаждений, неблагоприличными наставлениями людей развратных, для которых одно только отвратительно — целомудрие. Служители их позора имеют искусство гордиться поруганиями — это лицедеи смешного; они привыкли к пощечинам; еще прежде велось: бритвой обрили у себя стыд; стали складочным местом всякого распутства и срама; для них обратилось в род искусства — в глазах у всех и терпеть, и делать все непозволенное. А иные из них (еще более жалкий народ) поругали в себе славу мужей, извращениями членов извратив самую природу; это изнеженные мужи, мужеобразные жены, а если говорить правду: ни мужи, ни жены, потому что одним быть перестали, а другим не сделались, и как по нравам уже не то, чем они должны быть по природе, так по природе не могут быть тем, чем желали бы стать по своей превратной воле; это какая-то загадка распутства, какая-то нерешенная задача страстей — мужи в женском, а жены в мужеском образе. Что же сказал бы иной о заразительности срамных песен, о стихах, ослабляющих добрую настроенность сердца, о свирелях, о плясках блудных вакханалий, за которые у этих жалких людей назначаются даже награды? Чего достойно все это? Похвал ли, зрения и восхищения или слез и рыданий? У них властвует смех, естество предается поруганию, воспламеняется разновидный огнь сластолюбия; воздвигаются зрелища для позорных дел, не тайно бесчинствуют пороки, но предлагаются награды за худые наставления. Ты же гнушайся сим, не опозоривай дев, избегай всякого растления очей, и девы да соблюдутся у тебя невинными.
Но еще более убегай от кровавых зрелищ, представляемых семи чревоугодниками, у которых бог — чрево. Как рабы чрева, этого гнуснейшего из недугов, они служат злым его велениям. А чрево, жестокий властелин прочих членов, заседая внутри, предает их диким зверям и с жадности пожирает добытую за них цену. Так прожорливое чревомучительски вторгает в гортани зверям родные свои члены. А сидящие зрители бесчувственны к этим страданиям; и если человек спасается от зверей, издают вопли, как будто больше самих зверей обманулись в ожидании и просидели понапрасну. Но как скоро человек пойман зверем, испускает жалобные крики, отчаянно вопит и лижет плоть, — во взоре каждого из зрителей пропадает всякая жалость. И едва увидят они потоки крови, с удовольствием поднимают громкие рукоплескания; радуются при виде того, о чем надлежало плакать; принимают живое участие в зверях, и который из них поймает человека, того поощряют на большую жестокость, раздражают его гнев, как будто сами насыщаются вместе с зверями и за одно с ними пожирают человеческую плоть. И такой горький конец жизни находят для себя эти злые продавцы собственных членов, сперва рабы сладкого куска, и потом сами — снедь зверей, люди ненавистные в жизни, жалкие в смерти. Члены же их иные погребены в зверях, другие безжалостно растерзаны зубами, а иные, полурасторгнутые и разбросанные с разнообразными содраганиями, как будто вскакивают, ищут еще случая убежать и представляются бегущими. Не оскверняй же ока своего мерзостями жестоких зрелищ, не смотри на обнаженные тела умирающих людей, на пресытившихся ими зверей, на эти ходячие гробы, и на собратий твоих, поверженных на землю.
И зрелище конских ристалищ, которое кажется для многих не столько жестоким, также есть болезнь и язва для души. Оно делит между собой города, возбуждает народ к мятежу, учит браням, изощряет язык на злословие, рассекает на части гражданские собратства, вооружает одно семейство против другого, позорит старцев, ввергает в бешенство юношей, воспламеняет вражду между искренними друзьями, попирает законы, отваживается на зло, которое еще горестнее исчисленных, то есть в пособие неистовствующим призывать чародеев способствовать победе, и одну болезнь питает новой болезнью. Ибо как скоро разгорячатся и дойдут до жаркого спора, тотчас бегут к чародеям; а те обращаются к лукавству демонов и с их помощью производят падения, сокрушения, убийства; так как полчище бесов радуется нашим бедствиям. Из этого ясно видно, что зрелище конских состязаний, кажущееся кротким, погибель для душ, потому что доводит до споров, до драки, а сверх того причиняет явный ущерб имуществу. И сколько домов расстроило оно мгновенно! Скольких богатых заставило просить милостыню! Сколько городов, прежде благоустроенных, разорено им до основания! От него буйный мятеж обагрял руки народа кровью властителей, силой оружия доводил города до безлюдства, предавал их в добычу огню и мечу, наказывая за убийства убийствами и за кровопролития кровопролитиями. Посему какой целомудренный человек сделает предметом зрелища не быстроту коней, но состязание чародеев, мятеж, порождающий убийства, язву городов?
Но ты вместо этого увеселяйся науками, с помощью которых, что всего предпочтительнее, образуются нравы. Когда же ум твой, как на поприще, достаточно изведает силы свои в различных произведениях словесности, тогда займи его богодухновенными Писаниями, собирая великое богатство двух Заветов, одного ветхого и другого, всегда нового; ибо Завет, написанный после первого, есть новый и не будет иметь после себя третьего. Охотно посвяти им все свое внимание; из них научишься, как образовать в себе добрые нравы, как чествовать единого истинного Бога, Который есть вечная единица и Троица, Отец с Сыном и с Пресвятым Духом, Троица, раздельная в Лицах, Единица естеством. Посему не сливай Ипостасей численно и, обратно, поклоняясь Богу, не рассекай естества. Одна Троица, один Бог Вседержитель. Такова преутонченная тайна благочестия! И путь истины действительно тесен — это стезя, сжатая и окруженная стремнинами. Кто поскользался с нее в ту или другую сторону, тот падал в глубокие пропасти заблуждения. Так случилось с Савеллием, который приближается к иудееям, и с Арием, который подражает идолослужителям, один сливает Ипостась Лиц, другие злочестиво делят сущность. Но ты неуклонно держись среднего пути; разделяй, сколько нужно, и сочетай, сколько позволительно, потому что Троица сочетавается неслитно, а также и Единица делится нерассекаемо, ибо естество нерассеваемо, а Ипостаси вечно пребывают совершенно неслитными. Будь и ты хранителем сих догматов, и как искренним исполнителем заповедей, так мудрым во всех таинственных созерцаниях, непрестанно преуспевая и никогда не надмеваясь. В таком случае процветет в тебе вящая благодать.
Смотри! Верный Моисей, сей Божий человек, образец добродетельной жизни, обучившийся первоначально всей египетской мудрости, хотя воспитан был в недрах богатства, однако же добровольно предался бегству, стал бедным, и египетскую роскошь променял на рабскую трапезу пастырей в пустыне, славе мучителей предпочитая скорбную жизнь; пока не был признан достойным совершенных видений, пока не узрел величайшую тайну ангела, явившегося в огне горящей купины. А потом удостоенный того, чтобы первому из живших тогда услышать глас Божий, и, приняв власть, избавляет уже от рабского ига стенающий народ и по Божию определению делается начальником всего племени. Но, достигнув и такой высоты, не превозносится, а называет себя «худогласным и косноязычным» (Исх. 4,10), говорит, что он немощен, чтобы, думая о себе смиренно, быть крепким. Блюди в себе и ты образец такой жизни, образуй себя по подобию Моисея. И сведения свои в эллинской словесности, как судья, который произносит приговор по закону, покори (что и прилично) в служение свободе истинных догматов и премудрому умозрению Писаний. Ибо сама справедливость требует, чтобы духовная мудрость, как высшая и происшедшая от Бога, господствовала над ученостью земною, как над служительницею, которая должна не гордиться напрасно, но обучаться к скромному служению. Ибо земная мудрость да будет рабой мудрости Божественной!
Но, впрочем, особенно тебе надлежит знать и то, что не всякая книга, имеющая достоуважаемое имя Писания, несомненно такова. Ибо есть, точно есть, и лжеименные книги, и из них иные составляют нечто среднее, смежны со словом истины, а другие подложны и крайне сомнительны, как монеты поддельного чекана и состава, которые, хотя имеют на себе царскую надпись, но, по причине подмеси худшего вещества, не соответствуют надписанной цене. Посему наименую тебе каждую из богодухновенных книг и, чтобы раздельнее узнать тебе сие, переименую сперва книги Ветхого Завета.
Пятикнижие заключает в себе Творение, Исход, в середине Левитскую книгу, за нею Числа, потом Второзаконие. К этим книгам присовокупи Иисуса и Судей, потом Руфь, четыре книги Царей, две книги Паралипоменон. За ними следует Ездра Первый и потом Ездра Второй. После этого наименую тебе пять книг стихотворных венчанного за подвиги в разнообразных страданиях Иова, книгу Псалмов — благопотребное врачевство для души, три книги Соломоновы: Притчи мудрого, Экклесиаст и Песнь Песней. К этим книгам присовокупи двенадцать Пророков: первого Осию, второго Амоса, потом Михея, Иоиля, Авдия и Иону — образ Его трехдневного страдания, после них Наума, Аввакума, девятого Софонию, потом Аггея, Захарию и двуименного ангела Малахию. После них обрати внимание на четырех Пророков: свободно вещающего, великого Исайю, сострадательного Иеремию, таинственного Иезекииля и последнего Даниила, мудрейшего и словом, и делами. К этим причисляют некоторые Эсфирь.
Теперь уже мне время сказать и о книгах Нового Завета. Принимай четыре только Евангелия: Матфея, потом Марка, к нему присовокупи третьего Луку, Иоанна же считай по времени четвертым, а по высоте догматов первым, ибо справедливо наименую его сыном громовым, он всех громче возгремел о Божием Слове. Принимай и вторую книгу Луки, книгу вселенских деяний Апостолов. После этого присовокупи сосуд избрания, проповедника языков Апостола Павла, который премудро написал Церквам четырнадцать посланий: одно к Римлянам, к которому нужно присовокупить два послания к Коринфянам, одно к Галатам, одно к Ефесеям, после этого одно к живушим в Филиппах, потом одно написанное к Колоссянам, два к Фессалоникийцам и два к Тимофею, еще к Титу и к Филимону, к каждому по одному посланию, и одно к Евреям. Иные послание к Евреям называют подложным, но говорят несправедливо, потому что в нем подлинная благодать. Что же еще остается? Соборных посланий принимать нужно, по словам одних — семь, а по словам других — только три, одно Иаковлево, одно Петрово и одно Иоанново; некоторые же принимают три Иоаннова послания, два Петрова, и сверх того седьмое послание Иудино. Подобным образом Апокалипсис Иоаннов иные причисляют, а многие называют подложным.
Таков да будет нелживейший канон богодухновенных Писаний. Если будешь повиноваться им, то избежишь сетей мира, а суету надежд повергнешь долу и щедрой рукой станешь рассевать нищим скоротечное богатство в ожидании несомненной жатвы, потому что посеваемое здесь вносится в небесную сокровищницу. Последуй же Христу, премудрому Божию Слову. И ты, преблаженный, преисполненный всех утешений, для многих, и старых, и юных, явишься звездой, потому что благочестивая жизнь сияет паче звезд. Лик Пророков, Мучеников, Апостолов, тебя, как собственный член их сонма, окружит и увенчает с победными рукоплесканиями; и ты, стяжав нескончаемую славу, возрадуешься как ликовствующий среди ангелов венценосец.
Будь здоров и помни написанное. Приветствуй от меня тетку свою Олимпиаду — сей одушевленный образ честности, чистоты и подвижничества, сию печать веры.
Если бы ты, Селевк, пожелал знать число посылаемых к тебе ямбов, то да будет тебе известно, что их триста, столько же десятков и три единицы. Ибо желаю, сын, чтобы всегда была для тебя вожделенна Троица.
Двенадцать патриархов
От великого отца Иакова произошло двенадцать Патриархов: Рувим, Симеон, Левий и с ними Иуда; потом рожденные от наложниц: Дань, Нефеалим, Гад и Асир; а потом опять благородно рожденные от супруг: Иссахар, Завулон, Иосиф и последний Вениамин.
Египетские язвы
Всегда перечисляй в уме казни зломудренного Египта и трепещи великой Божьей силы. Воды этой земли сперва побагровели в « кровь» (Исх. 7,19), а потом воскипели губительными « жабами» (8,5,6). В-третьих, воздух и земля покрылись « скнипами» (8,17). В-четвертых, явились внезапно « песии мухи» (8,24). В-пятых, истребительная смерть постигла четвероногих животных (9,6). Шестая скорбь — гнойные « струпы» на телах человеческих (9,10). В-седьмых, шел град вместе с огнем — этот дождь из несоединимых стихий (9,23,24). В-восьмых, саранчею истреблено все прозябающее из земли (10, 14,15). В-девятых, ночь покрыла египетскую землю (10, 22). Десятая казнь — смерть первородных (12,29).
Моисеево десятисловие
Сии десять законов Бог некогда начертал на каменных скрижалях, а ты напиши у себя на сердце.
Не знай иного Бога; потому что чествованье возможно только одно—единого Бога.
Не ставь ничтожного кумира и бездушного подобия.
Никогда не воспоминай напрасно имени великого Бога.
Храни всякую субботу, и выспреннюю, и прикровенную.
Блажен, если родителям приносишь благодарность, если, где нужно, бегаешь осквернения рук человекоубийством, чужого брачного ложа, злонамеренного воровства, ложного свидетельства и желания чужой собственности — этой искры, воспламеняющей смерть.
Чудеса пророков Илии и Елиссея
Многочисленны чудеса Илии-Фесвитянина. Сперва он питался воронами, потом сам немногими остатками масла и муки богато накормил сарептскую вдовицу, у которой и сына воскресил из мертвых своим дыханием. Он удержал и потом ниспослал дождь от Бога, попалив жертву необычайным огнем при необычайных священнодействиях. Потом без пищи провел многие дни, обратил в пепел двоих пятидесятников, перешел Иордан, рассекши его овчиною, на огненной колеснице взошел на небо, а Елиссею ниспослал вместе и дар, и благодать.
Рассмотри и Елиссеевы чудеса. Он перешел Иордан, рассекши его овчиною, посредством всыпанной соли сделал источники дающими плодородию, а детей-ругателей истребил зверями, жаждущему воинству извел токи вод из Едома; потоками елея освободил от долгов вдовицу; а Соманитянине сперва даровал, а потом воскресил сына; у диких зелий отнял смертоносную силу и скудной пищею спас многих от голода; очистил от проказы Неемана-Сириянина, а Гиезию послал сию болезнь; потом сделал, что секира всплыла из глубин Иордана на его поверхность; омрачив взоры Сириян, предал их врагам, предсказал обилие пищи войску; и мертвый воскресил мертвого близлежащими своими костями.
Родословие Христово
Писал о Христе великий Матфей, писал и превосходнейший Лука, и один внес в книги одно, а другой — другое родословие. Оба сии родословия низводят Христа до крови первозданного. Но почему же один евангелист ограничился большим, а другой меньшим числом праотцев? Река родов до царя Давида у обоих евангелистов не раздельна, а потом течет двумя потоками, которые напоследок сливаются, идя, как к безбрежному морю, ко Христу. А чтобы увидеть тебе это, выслушай мое слово.
Давыдовы сыновья были Соломон и Нафан. Один из них, как ток великой реки, струил царственную кровь, а другой кровь святых и светоносных иереев. Христос же стал тем и другим, и великим Царем, и Архиереем. Посему Матфей написал Духом Божьим потомков Соломоновых, а Лука обратился в Нафану. Но из двух этих родов, в одном поток вышел длиннее, а в другом короче; что и не удивительно: ибо не в собственном смысле один другого короче, а только число родов в них неравно. А таким образом разделившееся в начале потом слилось в одно.
Но реши мне этот вопрос: каким образом Иосиф произошел от двух отцов? Узаконено было Моисеем: ежели еврей умирал, не оставив после себя семени, то, чтобы память его не истребилась между людьми, один из братьев или ближних родственников умершего обязан был, взяв любезную его супругу и имение, восстановить семя и дом умершему. А потому и о Богочеловеке открыл я следующую сокровенность. Матфей, который ведь род от Соломона, был женат на Есфане; но по смерти его Есфану имел женой Нафанов потомок по имени Мелхий. И она родила сынов — одному Иакова, а другому Илию. По смерти же Илии, поскольку у него не осталось рода, и дом, и супругу его немедленно взял себе рожденный по одному с ним отцу Иаков и родил брату доблестного сына Иосифа. Так Иосиф был сын Иакова, а закон приписывает его Илии. И один из евангелистов, Матфей, указал на естественное происхождение, а другой, Лука — на законное. Посему и ты перестань возмущать прекрасное согласие евангелистов.
«Каким же образом Бог, явившийся на земле, ведет род Свой от Давида царя? От смертной матери произошел бессмертный Бог? Как же от Иосифа? Он был сын Девы: и по Марии потомок Левиин, потому что Мариам была от Аароновой крови, о чем свидетельствует нам ангел. Возвещая Богоподобной Марии о рождении Предтечи великого Света, обеих матерей возвел он к великому Аарону. Колена же царское и священническое между собой не смешивались».
Неправда! Колена были разделены, но и смешивались многократно. Еще в древности дочь великого Аарона ввела в знаменитый свой дом Наассон, а он был шестой от Иуды. После же, когда ассирийским оружием истреблен город и все потрясено владычеством вавилонян, не строго уже соблюдалась несмешиваемость колен. Так Христос возводится к царям и по матери, и, как просил я заметить, по мнимом отце. При Августе царе, когда облагали всех податями, и каждый в отечественном своем городе записывался в перепись, в Давидово отечество — Вифлеем, который принял в недра свои великого Христа, вскоре приходят записаться и обрученная жена и целомудренный Иосиф, потому что оба одного были племени. И здесь при яслях матерь Дева родила Царя всего мира. Таким образом, и по отцу возводится Он к царям.
Великий Лука вел родословие в обратном порядке — от Христа к Адаму, Адам же ко мне пришел для Христа. Божьей рукой приведен в бытие первый человек Адам; от Адама же произошел Сиф, от Сифа Енос, от этого четвертый Каинан, от Каинала Малелеил, от Малелеила Иаред, родивший сына Еноха, который живой взят на небо. От Еноха же был Мафусал, который родил сына Ламеха, и это отец Ноев. Эсим был сыном этого Ноя; от Сима произошли Арфаксад, Каинан, Сала; а сына Салы именуют Евером, а сын Евера — Фалек; от Фалека произошел Рагав, а этот родил Серуха, который родил Нахора. За сими следовал Авраам, сын Фарры, сына Нахорова. Авраамов же сын Исаак родил Иакова, а Иаков Иуду. А Иуда от Фамары родил Фареса, Фарес Есрома. Есром Арама (Есром Иорама, Иорам Арама), и этот Аминадава, и Аминадав Наассона, Наассон же Саломона, Саломон Вооза, от Вооза произошел Овид, Овид родил Иессея, а от этого произошел великий Давид. Сыном Давидовым был Нафан, который родил сына Матфана (Маттафая), и сей Маинана, Маинан Мелеая, а сей Елиакима, Близким Иоаннана (Иоанна), Иоаннан Иосифа, Иосиф Иуду, от этого родился Симеон, от Симеона Левий, от Левия Матфан (Матфат), от Матфана Иорим, от Иорима Елиезер, от Елиезера Иосаф (Иосий), от Иосафа Ир, от Ира Елмод (Елмодам), а у этого был сын Косам, у Косама Аддий, у Адия Мелхий; от Мелхия произошел Ни-рий, от Нирия Салафиил, Зоровавель, Рисай, Ионан, Иуда, Осок (Иосиф), Семей, Матфий (Маттафий), Мааф, Наггей и Елим (Еслим). От Елима произошел Наум, Амос, Маттафий, Иосиф, Ианнай, Мелхий, Левий, Матфан (Матфат), Илий, Иосиф.
Так Лука; а как же великий Матфей? От Авраама до Давида согласно со сказанным выше. А там, где Лука перешел к священническому поколению, Матфей ставит род царей. Теперь скажем, сколько их было и как именовались сыны Давидовы: Соломон, Ровоам, Авия, Аса; от Асы произошел Иосафат, а седьмой был Иорам; потом Озия, Иофам, Ахаз, Езекия, Манассия, Амон, Иосия; а после этого Иехония, которого отвели пленником в Вавилон, Салафиил, Зоровавель, Авиуд, Елиаким, Азор; от Азора Садок, от Садока Ахин (Ахим), от Ахина Елиуд, от Елиуда Елиезер (Елеазар), от Елиезера Матфан, от Матфана Иаков, самый же последний, мнимый отец Христов, Иосиф.
Двенадцать апостолов
У Христа, великого Бога, двенадцать учеников: Петр, Андрей, Иоанн, Иаков, пятый Филипп, шестой Варфоломей, потом Матфей, Фома и Иаков Алфеев, Иуда, Симон, и другой Иуда, о котором лучше бы не упоминать.
Христос на корабле
Некогда Христос на корабле покоился естественным сном, а море колебалось от бурноносных ветров, и пловцы в ужасе вопили: «Пробудись, Спаситель, и помоги гибнущим! Царь, проснувшись, повелел утихнуть ветрам и волнам. Тогда бывшие на корабле уразумели в сем чуде чудодействующего Бога».
Чудеса Христовы по евангелию от Матфея
По Матфеевой книге таковы чудеса, которые совершил Царь Христос, вступивший в Единение с человеческой плотью.
Во-первых, избавил от лютой болезни — проказы (8, 1—4). Во-вторых, укрепил члены сотников раба (8, 5—13). В-третьих, рукой Своею угасил жар в теще Петровой (8, 14—15). В-четвертых, утишил великое волнение и ветры (8,23—27). В-пятых, послал бесов в свиней в Гергесинах (8,28—32). В-шестых, отяжелевшими членами взял одр свой (9, 2—7). В седьмых, Христос остановил источник кровей в прикоснувшейся к Нему кровоточивой (9,20—22). В-восьмых, дщерь князя возвратилась на свет (9,18—25). В-девятых, Он даровал свет слепцам (19, 27—29). В-десятых, немой, по изгнании беса, стал говорить (9,32—33)-В-одиннадцатых, Христос разрешил от уз сухую руку в субботу (12,10— 13). В-двенадцатых, освободил от беса глаза и слух (12, 22). В-тринадцатых, наполнил двенадцать коробов, насытив пятью кусками хлеба пять тысяч мужей (14,16—21). В-четырнадцатых, взошел по водам на корабль, и волнующееся великое море покорилось Его стопам (14,24—33). В-пятнадцатых, изгнал он духа из хананеянки, склоняясь на усильные мольбы ее матери (15, 22—28). В-шестнадцатых, исполнил семь кузовов от семи хлебов, между тем как число насыщенных было четыре тысячи (15,32—36). В-семнадцатых, преобразился в Божественный образ и просиял перед учениками паче солнца (17,1 —8). В-восемнадцатых, по просьбе отца, освободил от болезни его любезного сына, который страдал в новомесячии (17, 14—18). В-девятнадцатых, на пути даровал свет очам иерихонских слепцов, сидевших при дороге (20,29—34). В-двадцатых, возвратил зрение очам и разрешил расслабевшие колена (21., 14), изринув из храма всякую скверну (21,12—13); на пути же из Вифании совершил величайшее чудо — немедленно иссушил смоковницу, которую нашел бесплодной (21,18—19). Потом излилась глубокая тьма с креста, когда отходил свет (27,45), раздралась широкая завеса храма (27,51); поколебалась земля, расселись в земле камни, и пробужденные мертвецы оставили гробы (27,52—53). Наконец, и Сам, в третий день отверзши гроб (28, 1—7), явился вскоре возлюбленным Своим (28,16—17) в Галилеи.
Чудеса Христовы по евангелию от Марка
Марк, поверив слову великого служителя — Петра — написал для Авзонян следующие чудеса Божий. Бес (1, 23—26), горячка (1,30—31),проказа (1,40—45) и расслабление членов (2,3—12) уступили слову Христову, потом сухая рука распростерлась (3,1—5). Еще Христос укротил силу ветров или моря (4, 36—41); Ему покорился легион (5,1—20); Он остановил кровавый ток (5, 25—34); накормил многих пятью хлебами (6, 35—44). Потом связал море и ходил по водам (6, 47—51), изгнал беса из Финикиянки (7,25—30) в знамение Тирянам и Сидонянам; исцелил глухонемого (7,31—37); еще накормил тысячи семью хлебами (8,1—9); и слепой увидел свет (8,22—26). Потом просияло лицо Его (9,2—8); изгнав беса, разрешил узы языка (9,14—27); и Вартимей, слепец из Иерихона, увидел свет (10, 46—52). А когда Христос, взалкав, нашел смоковницу бесплодной, единым словом предал ее смерти (11,12—21); еще исцелил слепых и хромых близ храма.
Чудеса Христовы по евангелию от Луки
Лука, поверив слову великого служителя Христова Павла, описал следующие четырнадцать Божьих чудес: бес (4,33—35), горячка (4,38—39), проказа (5,12—14) и расслабление членов (5, 17—25) уступили Слову, и сухая рука распростерлась (6, б— 10). Потом сделал здоровым сотникова раба (7,2—10), вдове в Наине дал сына, воскресшего из мертвых (7,11—15), словом Своим очистил от грехов женщину, которая помазала миром чистые ноги Его (7, 37—50); усмирил ветры (8, 22—25) и великий легион (8,27—39); остановил течение крови (8,43—48); возвратил к жизни дочь Иаирову (8,41—56); пятью хлебами и двумя рыбами накормил в пустыне пять тысяч мужей (9, 12—17); явил блистание Своего лица (9,28—36); изгнал злого беса из юного отрока (9, 38—42), и другого беса, связывавшего язык (11,14); а также исцелил еврейскую женщину, скорченную лютым недугом (13,11 — 13); освободил от водного бремени (14,2—4); очистил десять прокаженных, из которых один был Самарянин (17, 12—19); даровал свет сидящему при дороге слепцу из Иерихона (18, 35—43). А также Лука описал и те знамения, какие видели во время смерти Христовой, и когда Христос из мертвых явился Своим возлюбленным.
Чудеса Христовы по евангелию от Иоанна
В священной Иоанновой книге найдешь немногие чудеса, но многие речи Христа Царя. Был брак и виночерпцы растворяли вино из воды (2, 1—10). Христос сказал, и страждущий сын царедворца исцелел (4,46—53). Сказал и взял одр свой, не избегший от уз в купели (5,1 —9). Потом совершил чудо пяти хлебов (6,1—13); потом ходил по кипящему морю и спас учеников (6, 17—27). Исцелил слепого от рождения, помазав ему брением очи (9,1—41). Четвертый был уже день, и Лазарь возбужден из гроба (11,1—44). Напоследок и Сам Христос Царь, Который умер за мертвецов, и восстал, чтобы оживить их, открыто беседовал со Своими друзьями (20,21).
Притчи Христовы по евангелию от Матфея
Вникни и в загадочный смысл прикровенных Христовых слов, что значат: дом, построенный на сыпучем песке (7,2б. 27), одинаковое семя, но не одинаково падшее на землю (13, 3—8); и доброе семя, к которому приметались семена вражеские (13, 24— 30); дерево из малого горчичного семени (13,31.32); а также закваска, сокрытая в муке (13, 33); поле, покупаемое ради сокровищ (13,44); драгоценная жемчужина, которую купец приобрел за все, что имел (13, 45.46); невод, извлекший из моря всякого рода рыб (13, 47. 48); поднятая на плечи заблудшая овца (18, 12—13); царь, немилосердный к служителю, который был немилосерден к своим должникам (18, 23—34); последние, получившие плату, равную с первыми (20, 1—15); два сына, посланные в виноградник, ни в чем между собой несходные (21, 28—30); виноградари, предавшие смерти наследника (21,33—40); гости, собранные с распутий на пир в брачном чертоге (22, 1—13); неусыпные девы со светильниками (25,1—12); господин, разделивший рабам по неравному числу талантов (25, 14—30); козлища, поставленные напротив овец (25, 32. 33)!
Притчи Христовы по евангелию от Луки
Лука упомянул о следующих притчах: о положившем надежное основание на камне (б, 47—49); о том, кто больше получает благодеяний и больше любит (7, 41—43); о семени, которое пало на четыре рода земли (8, 5—15); о путнике, который попался в руки разбойников (10,30—36). Потом некто, безвременно пришедши к дверям, просит и получает не худое (11, 5—8), нечистый дух вселяется с другими семью духами (11,24); богатый, обрадовавшись множеству плодов, предается напрасными надеждам, не зная, где будет (12, 16—21). После этого и то, что, ожидая возвращающегося с брака Христа, должно бодрствовать, и как можно лучше пользоваться служением Ему (12, 36—40); и то, что бесплодная смоковница облагается навозом (13,6—9); закваска (13,20.21); нищие на браке (14, 16—24); радость о найденной драхме (15, 8—10), и о найденной овце (15, 3—7); отец, сжалившийся над падшим сыном (15, 11—34); домостроитель, который, благоразумно обкрадывая господина, каждому из должников его прощает некоторую часть долга (16,1—8); Лазарь и богач (16, 20—31); докучливая просьба вдовицы (18,2— 5); мытарь и кичливость фарисея (18,10—14); равный раздел десяти мин (19, 12—27); злонравные земледелатели, убийцы своего господина (20,9—16).
Притчи Христовы у четырех евангелистов
Боюсь, чтобы, основание жизни положив на песке, не разрушиться мне от рек и ветров.
Боюсь, чтобы, подобно семени, которое пало на сухую и бесплодную землю, и мне, прозябнув скоро, еще скорее не засохнуть, когда ударят в меня солнечные лучи и легкие напасти, или не быть съеденному птицами и подавленному терниями.
Боюсь, чтобы сеятель негодных плевел и завистливый враг во время моего сна не подмешал худого семени, и чтобы мне, когда на прозябшие вместе и добрые, и худые растения наложу руку прежде, нежели они выколосятся, не погубить с плевелами и доброго растения; потому что немногие имеют опытную руку и умеют истреблять одни плевелы там, где добродетель и порок, обитая попеременно, стали между собой близкими, и где худое вырастает вместе с добрым.
Хвалю малое горчичное семя, которое, при всей своей малости, весьма скоро разрастается в дерево, и достигает такой высоты, что делается приютом для птиц небесных.
О если бы и мне, возлюбив красоту Твою, драгоценная и знаменитая Жемчужина, стать великим купцом, и, продав все, что у меня есть, до последнего хитона, получить взамен дорогое стяжание, и сделаться богатее всех, когда приобрету единственную из всех драгоценность или сокровище, сокрытое на поле в земных глубинах!
Знаю и то, что целый мир вовлечен в сеть, когда ловцы людей, исполняя веления Христа Царя, обложили его своею сетью, чтобы плавающих в горьких волнах сей жизни исторгнуть из глубин моря и представить Христу. Но когда будешь произносить суд о сей ловле и пойманное делить на части, меня не отбрасывай вдаль, как одну из негодных рыб, но вложи в сосуды для сбережения Царю.
О, если бы мне в великий, прекрасный и цветущий Божий виноградник войти с раннего утра и понести больший перед другими труд, а награду и славу получить наравне хотя бы с последними! Чему завидовать, если Бог равняет с трудами и одно желание трудиться?
Отец посылал в виноградник сыновей, чтобы позаботились о нем, и сначала послал старшего. Он охотно принял приказание, но не исполнил отцовского желания, как обещал, а младший сын отказался исполнить приказание, однако же исполнил по моему мнению, лучше, да и родителю был бы приятнее обоих такой сын, который бы и принял приказание, и исполнил надежду.
Но те, которые уготованы огню, убьют наследника вне виноградника.
Вот и брачный пир, который устраивает добрый отец, радуясь наилучшему сыну. О, если бы на этом ужине было место и мне, и всякому, кто со мной единомыслен! Но вне пира останется тот, кто брачному веселью предпочитает или село, или пару новокупленных волов, или жену. Боюсь и того, чтобы из среди пирующих, которые одеты по-брачному, одного меня, у которого осквернены одежды, не связали по рукам и по ногам, и не изринули из брачного чертога далеко и от друзей, и от брачного пира.
Когда же десять чистых дев, бодрствуя, с заженными светильниками и с неспящими очами ожидают вожделенного Жениха — Царя Бога, чтобы им светлыми выйти навстречу Приходящему с веселием; тогда не поставь меня в числе бедных умом и юродивых дев, чтобы мне, уже в самое пришествие Христово, отягченными от сна очами заметив едва мерцающий блеск светильников, слишком поздно не пожелать для себя капель елея светлой жизни, и запертые двери не преградили мне входа на брак, где Слово, великими узами любви сопрягаясь с чистыми душами, дарует им дерзновение и славу.
Когда же, Царь мой, возвращаясь с брака, придешь внезапно и к ожидающим, и к неожидающим, о если бы мне тогда оказаться в числе ожидающих и заслужить похвалу, как доброму служителю, имевшему страх, снисходительному к подначальным и правдивому раздаятелю жить — твердого слова!
И в грозный день, при разлучении овец и козлищ — людей благочестивых и непреподобных, не поставь меня на сторону козлищ, но вели стать мне с овцами по правую руку, по левую же руку да останутся одни худшие!
Если есть во мне какой-либо светоносный светильник, да светит он вне, поверх свещника! Но хорошо и то, чтобы иное видел во мне один Бог, Который оком Своим всех назирает.
О, если бы мне всегда и больше всего любить Бога, посылает ли Он что-нибудь горькое, или доброе, потому что все для меня прекрасно!
Но если на меня, по выходе из великого Христова града, нападут разбойники, то не допусти, чтобы я погиб от убийственных рук.
И если извлечешь из меня дух жизни, то враг да не нападет на меня со своим множеством, как на человека, ни к чему не годного!
Не губи, о, Царь, бесполезной смоковницы, но подожди еще плода; не посевай меня, но приложи попечение обновить мои силы!
Обретя драхму, овцу и совершенно погибшего сына, одну на земле, другую в горах, и третьего у ног, в жалком состоянии возвратившегося в отчий дом, причти меня опять, о, Царь, к числу Твоих сынов, овец и драхм!
Поскольку Царь добр к моим немощам, то да не буду и я немилосердым истязателем подобных мне рабов! И хорошо, если бы у меня достало благоразумия тайно убавить нечто из их долгов, чтобы в последний иметь себе помощь при нужде!
Желал бы я быть Лазарем и здесь, и в будущей жизни, потому что другой был высокомерен здесь, а там стал бесчестен, и за пресыщение мучится в пламени.
Не буду высокомерным; ибо я — негодный мытарь, и слезами привлеку к себе милосердие; а фарисеи пусть будут унижены!
Если же изнуренную вдовицу отошлю когда-нибудь от дверей своих ни с чем, или из собственных рук, вместо желанного хлеба или вкусной рыбы, подам кому-нибудь камень или страшную змею, прикрывая приветливостью вражду, то и сам да получу такое же воздаяние от Бога!
Если у меня к одним кладовым приложена уже печать, а другие наполняет быстролетная надежда, то ночь да истребит меня и мои пустые грезы!
Нет, нет, не желаю того, чтобы талант, какой вверил мне Бог, уделивший другим большую благодать, и поровну всем разделенная мина, то есть дар естественного слова, остались в руках моих не употребленными в дело; напротив, пущу их в обращение, и лучше получить мне за это славу, чем подвергаться строгому наказанию и позору.
Определения, слегка начертанные
Бог есть сущность и первая доброта.
Мир — сопряжение скоропреходящего и умопредставляемого. А то, что каждую вещь делает той, или иной, естъприрода.
Природа невещественная — ангел, первая тварь.
Но что такое ангелы, уклонившиеся от доброго? Это демоны. Первый из них, бывший некогда Люцифером, есть изобретатель и начальник безобразной тьмы.
Вещество же — основа для образов, вторая тварь.
А красота вещества — вид вещества, облеченного в образ.
Взаимный предел скоропреходящего и умопредставляемого есть небо.
Природа звезд — круговращающийся огонь.
А свет есть воспламененное озарение и в душе разум. Тьма бывает двоякая, как отсутствие двоякого озарения.
Век есть протяжение, непрестанно протекающее не во времени.
А время — мера солнечного движения.
Земля есть отвердение вещества, окружаемого небом.
Огонь есть естество горящее и стремящееся вверх.
Вода — естество текучее и падающее вниз.
Воздух — наполнение пустоты и вдыхаемый поток.
Я человек — Божье создание и Божий образ.
Тело — вещество и протяженная дебелость.
Стихия есть первоначальная часть тела.
Душа — природа оживляющая и движущая; с моей же душою соединены разум (λόγος) и ум (νες).
Жизнь есть сопряжение души и тела; равно как смерть — разлучение души с телом.
Ум — это внутреннее и безграничное зрение; а дело ума — мышление и отпечатление в себе мыслимого. Разум — разыскание отпечатлений ума; его ты выговариваешь посредством органов речи.
Ощущение есть какое-то принятие в себя внешнего.
Память есть удержание в себе впечатлений ума, отложение памяти — забвение; а отложение забвения есть опять какая-то память, которую называю воспоминанием.
Под хотением понимаю наклонение ума и встречу чего-то такого, что в нашей власти; но иного и хотеть недолжно.
Движение, куда я хочу, — это свобода.
Я движение такое с усилием называю рвением; а непроизвольность есть насилие воли.
Под суждением понимаю различение предметов.
Вожделение есть пожелание или прекрасного, или непрекрасного; а вожделение воспаленное и неудержимое — это любовь.
Раздражение есть внезапное вскипание в сердце; раздражение продолжительное — это гнев; а раздражение, в котором человек помнит зло и замышляет сам сделать зло, есть злопамятность.
Терпеливостью называю переваривание в себе скорби; а спокойно встречать обиду означает негневливость; древние обыкновенно называли это кротостью.
Навык к доброму почитай добродетелью, и напротив, навык к худому — болезнью, противоположной добродетели. И первую признавай даром Божьим, а последнюю — своим изобретением.
Красота есть соразмерность во всем; а гнусность, по моему рассуждению, есть поругание красоты.
Мужество есть твердость в опасностях; дерзость есть смелость, где не надлежало бы отваживаться; а какое-то сжатие сердца, когда надлежало бы на что отважиться, есть робость.
Не поддаваться удовольствиям — это есть целомудрие; а поддаваться удовольствиям — это называю распутством.
Не домогаться того, чтобы иметь у себя больше других — это справедливость; а выступать из пределов равенства — это несправедливость.
Благоразумие есть опытность в делах.
Под мудростью понимай созерцание сущего.
Простота есть какой-то навык быть недеятельным к злу. А двоедушие есть коварство нрава. Удовольствие есть какая-то разнеженность души.
Скорбь есть угрызение сердца и смущение, а забота — это кружение; высшая же ее степень — беспокойство.
Рассуждение есть противопоставление суждений о том, что делать.
Решение есть установление определений ума в одном.
Отказ от определений ума считаю беспечностью.
Зависть есть сокрушение об удаче ближних; а злоречие сверх того и вредит из зависти. Но упрекать людей порочных есть похвальная страсть.
Стыд есть какое-то сжатие сердца от страха подвергнуться позору; а презрение стыда есть бесстыдство.
Прилежание есть какая-то стойкость в предположенном; ослабление этой стойкости называю нерадением. Лень же есть неподвижность к чему бы то ни было.
Ревность есть то подражание, то какая-то скорбь о том, что нежность тайно питают к постоянно любимому предмету; древние называют это ревнивостью.
Хвастливостью называю надменность сердца, а кичливостью — воспламенение сердца, производимое легкомыслием. Горделивый, по моему мнению, любит выказывать себя перед другими. А спесью называю самоуслаждение.
Иметь смиренномудрие значит не думать о себе и того, чего бы заслуживал; притворно выказывать свое смиренномудрие есть насмешка.
Щедрость — когда просто дает кто другому деньги; а расточительностью называю пожирание денег; скупость же есть бережливость на деньги.
Пышность есть блистательность в делах; а щепетильно — и о маловажном думать много.
Великодушен тот, кто все переносит с благодушием; а не переносить и малости — знак малодушия.
Честолюбие есть умеренное желание чести; а суетность простирается далее меры; желание же пустых отличий есть тщеславие.
Казаться таким или таким есть слава (δóξα); а иное дело — мнение (δòξα), то есть, наши представления о вещах.
Обида есть неблагородный поступок, или неблагородное слово человека неприязненного. Злоречивый старается опозорить. Порицание друга, не подвергающее наказанию, есть упрек. Обвинение же в чем-нибудь заслуживающем наказание есть жалоба. Если жалоба несправедлива, то делается клеветой. А если принесена еще тайно, то назову ее ябедой. Какой-нибудь безотчетный упрек есть хула. А злоязычен тот, кто против всех вооружает свои уста.
Обходительность есть развязность в беседе; а ловкость обращения — смелость, кроме слова, в движениях; глупость же есть неуменье сказать слово кстати.
Смех есть судорожное движение щек и трепетание сердца.
Неумеренное употребление вина назову пьянством; непристойное состояние упившегося есть опьянение; а похмелье — неприятное следствие вчерашнего опьянения.
Убийство бывает двоякое — или тела, или образа Божьего; а в том и другом случае разрушается вожделенная гармония.
Блуд и прелюбодеяние также бывают двоякого рода: это или какое-то похищение чужим телом или и демоном, когда любовь, какую обязаны мы питать к Богу, питаем к врагам Божиим. Но тот, кто чтит и золото, есть также идолопоклонник.
Если приобрести что-нибудь для души есть польза, то лишить ее чего-нибудь есть вред.
Жалость есть сострадание к несчастью; а милосердие проявляется когда мы оказываем какое-нибудь благодеяние страждущему.
Известный навык в делах есть нрав; а поведение — такой образ действия, в котором выказывается нрав.
Обучение есть образование делом и словом.
Совершенное слово врачует злых; а несовершенное губит и добрых.
Под созерцанием понимай размышление об умопредставляемом; а деятельность есть некоторое действие, относящееся к тому, что обязаны мы делать.
Навык есть какое-то постоянное качество, а произведение навыка называю действием.
Искусство есть заведенный порядок действия по опыту; а такой навык, от которого и отступить невозможно, называется знанием.
Что само не ради чего-нибудь, тогда как другое ради сего, то называю концом; а цель есть то, к чему стремимся в конце.
Под прошением понимай испрашивание необходимого; под молитвой — испрашивание лучшего; под обетом — обещание умилостивительной жертвы; а умилостивительная жертва есть дар, приносимый в честь.
Похвала есть доброе слово о чем-нибудь моем. Хвала есть благоговейная похвала Богу. Песнь, как думаю, есть мерно сложенная хвала. Псалом в соединении с пением делается псалмопением.
Говорить о чем-нибудь действительном, как оно есть, — это нелживость; а говорить не так, как оно есть, это ложь, говорить же вопреки есть словопрение, и что хуже этого в жизни?
Клятва есть уверение при Боге как посреднике. И соблюдение того, в чем клялся, есть верность клятве.
Под словом набожность понимаю и почитание демонов. А благочестие есть поклонение Троице. Отречение от Бога будет, как унижать Одно из Трех Лиц, так и не чтить со-естествия в Боге.
Вера бывает двоякая, одна по убедительности слова, а другая по какому-то на все готовому согласию. И первая есть правильная, потому что начальником слова — само Слово.
Надежда есть общение с отсутствующим предметом; а прекращение такого общения называю отчаянием.
Любовь, по моему определению, есть единодушие; а любовь к Богу — одновременно и путь к обожанию.
Ненависть есть какое-то отвращение, порождающее вражду.
Лицемерие есть скрытая горечь.
Любить человека значит воздавать честь Создателю; служить нищим значит воздавать честь Обнищавшему ради нас.
Тот страннолюбив, кто себя самого признает странником.
Безмятежность жизни есть вожделенный мир, особенно же мир душевный, то есть утишение страстей.
Вражда, по моему мнению, есть разномыслие и раздор. А вражда и война — изобретатели зол.
Чистота есть общение с Богом.
Скверным и скверной считай грех.
Очищение есть омовение нечистот; а нечистотой считаю и запечатление в себе худого.
Бракосочетание есть законный плотский союз.
Девственность есть исшествие из тела.
Тот монах, кто живет для Бога, и притом для Него единого, а монастырь, по моему мнению, есть учреждение, которое имеет целью спасение.
Грех есть уклонение от доброго, не допускаемое ни законом, ни природой.
Закон есть судебное определение того, что мне делать, а заповедь есть Владычное повеление.
Преступление есть худой поступок при существующем законе. Под беззаконием понимаю неподчинение законам.
Первый закон есть иудейство, а второй — таинство страдания. Один скрыт и истребляет служение демонам; а другой — ясен, и разрушает гадания.
Воплощение Христа в человеческом теле есть новое создание меня, человека, потому что Бог во плоти пострадал моим страданием. Он вполне воздал за все мои долги, по милости к Еве родился от женщины, но от Девы; ибо и первое Его рождение есть от единого Отца, и Бессупружный произошел от бессупружных. А перепись была как образ последовавшего Божия вписания. Повитие пеленами — взамен Адамовой наготы. Избиение младенцев — это отменение младенческих преобразований. Идущая звезда — это поклонение твари. Приходящие волхвы — это вступление язычников в Церковь. Крещение Христово было очищением вод для меня. Дух — это засвидетельствованное родство. Пост — умащение на борьбу со врагом. Искушение было познанием хитрости Божией. Терновый венец и облечение в порфиру — это отнятие державы у врага в открытой борьбе. Крест — это победное знамение; и деревянный — знамение древа. Гвозди — это пригвождение моего греха. Распростертыми руками Христос все объемлет. А вкушение желчи противоположно Адамову вкушению. Один из разбойников спасся — это уверовавший Адам; а другой был худ, хотя и пригвожден к кресту. Тьма от шестого часа — это плачь о Страждущем. А распадение камней побеждает камни. Воскресение мертвых и вшествие во град — это представление умерших в небесах. Кровь и вода, вместе истекшие из ребра, — это двоякое крещение купели и страдания, когда время гонений принесет опасности. Смерть Иисусова есть истребление смерти во мне. Воскресение Христово из мертвых — мое освобождение из ада. Вознесение Христа в небеса и меня поднимает ввысь.
Рассмотрим теперь и то, что за этим следует.
Народ — это собрание богопочитателей.
Храм — это освященное место очищения для народа.
Дар Богу — это очистительные жертвы.
Богоприимная трапеза — это чистое хранилище даров.
Священство — это освящение мыслей, приближающее человека к Богу, и Бога к человеку.
Таинство есть невысказанное богочестие.
Под благодатным дарованием понимаю Божественное даяние Духа.
Пророчеством называю проповедь о сокровенном.
А Евангелие — это проповедь о новом спасении.
Апостольство же есть содействие проповеди.
Оглашение, преподаваемое юным, есть ведение слова.
Покаяние — обращение к лучшему.
Заклинание — изгнание демонов.
Купель есть печать второй жизни.
Просфоры — общение Божьего воплощения и Божьих страданий.
Знамение есть чудное событие, выходящее из ряда обыкновенных.
Огненные языки — присутствие Духа.
Человек душевный далеко несовершенен; человек плотской крайне предан страстям, а человек духовный недалек от Духа.
Кто антихрист? Зверь, исполненный яда, человек многомощный.
А что такое отступление (2Солун. 2,3)? Это недавний, наизлейший отступник, или господствующее ныне учение, рассекающее Бога.
После него Христос опять придет во славе Отца и с телом, чтобы видели Его богоубийцы. После него воскресение, или сопряжение сложного. После него скончание — разрушение существующего, а может быть, и некое изменение к лучшему. После него суд и страх.
Что же такое суд? Собственная и внутренняя тягота, или легкость совести, и приравнение жизни к закону.
А бодрость жизни, по моему мнению, есть блаженство.
Что же такое царство? Созерцание Бога, Его славословие и песнопение совокупно с ангелами.
Тьма, уготованная самым злым, — это отпадение от Бога. А червь и огонь — потребление вещественной страстности. Если же и что иное лучшее, то и сие не вне возможного Богу.
А что такое случай, Промысел, судьба? — Случаем было бы нечто совершившееся само собой, без всякого к тому основания. Промысел есть руль, которым все приводит в движение Бог. Судьба, как я сам себе представляю, есть цепь Божиих предначертаний.
Таковы мои определения в первом их очерке!
Надписи
- К храму Илии, называемому Вдовьим.
Вот, странник, сидонская Сарепта, вот башня той вдовицы, которая гостеприимно приняла у себя пророка Божьего, Илию Фесвитянина, когда голод опустошал города, и у нее было немного масла в сосуде, и только горсть муки скрывалась в водоносе! Но все это без бережливости отдав пришельцу, открыла она в даре своем какой-то источник, из которого напитался ее дом. Илия не только накормил ее сына, пока он был жив, но и умершего забрал из мрака смерти. И мать, которая оплакивала свою бездетность, снова стала матерью без новых болезней рождения.
- К церкви, которая из идольского капища обращена святым Григорием в храм Божий.
Древний был я древним город, который наполняли демоны, а теперь, восставленный руками Григория, соделался храмом Христовым. Удалитесь от меня, демоны!
Надгробия
Софисту Проэресию.
Не много величайся, после этого Кекропсов город Небольшого пламенника не возможно сравнивать с солнцем; и другому смертному нельзя спорить в красноречии с Проэресием, который некогда приводил в потрясение мир новородящимися речами. Аттика произвела вновь возгремевший гром. А весь сонм высоковещих софистов уступил Проэресию. Уступил; однако же зависть и Проэресия покорила смерти. Неславны теперь стали Афины; бегите, юноши, из Кекропсова города!
Грамматику Феспесию.
Увы! увы! Феспесий, и ты умер; завистливая смерть и тебя сокрыла в могилу! Но слава и умершего Феспесия не умрет; так обильно источал ты новородящиеся речи; и Аттика взывает: «кто теперь поддержит славу моей мудрости?»
Мартиниану.
- Перед тобою горы и море, нечестивец! Пользуйся равнинами, засеянными пшеницей, и стадами четвероногих. Таланты золота и серебра, драгоценные камни и тонкие шелковые нити— все это жизнь приносит в дар живым. А умершим остается не много камней, и те им дороги. Но ты и сюда заносишь руку, несчастный, не страшась, что иной, по твоим же законам, но более правдивыми руками, может разорить и твою могилу.
- Когда Мартиниан вступил в общую всех матерь—землю, тогда восплакали все города Авзонии; обитатели всей Сицилии и широких пределов земли остригли себе волосы: потому что удалилась от людей сама Фемида. Но мы, вместо тебя объемля твою славную могилу, всегда будем показывать ее приходящим, как нечто священное.
- Послушайте, Христоносцы и вы, которым известны права живых и честь, подобающая умершим! Все я оставил—царский двор, отечество, род, славу. Увы! увы! во всем имел я преимущество; однако же теперь почтенный всеми Мартиниан сталь небольшою горстью праха. Уроните же слезу на мою могилу, но не налагайте на нее рук.
- Я — гробница заключаю в себе благородного Мартиниана, стихотворца, витию, судью, превосходного во всем, победоносного на морях, воинственного на суше. Но прочь от могилы, пока не потерпели чего худого!
- Не объявляйте войны умершим, злодеи; много и живых. Не объявляйте войны умершим. Я—Мартиниан приказываю это всем живым! Не справедливо завидовать мертвым в том, что есть у них несколько камней.
- Счастливый, в доброй старости, безболезненно, занимая первое место при царском дворе, достигнув высоты священной мудрости, умер я, если вы слыхали о каком-нибудь Мартиниане. Но прочь от моей гробницы; не заносите на меня неприязненных рук!
- Отойди, отойди прочь! ты предпринимаешь не добрый труд— потревожить камни и мою могилу. Отойди! Я—Мартиниан приносил пользу живым, и мертвый здесь имею немалую силу.
- Великая похвала Каппадокиян, пресветлый Мартиниан, и могилу твою чтим мы смертные! Ты некогда составлял силу градоправителей в царских твердынях, а оружием приобрел Сиканию и Ливию.
- Клянемся державою бессмертного и царствующего в горних Бога, клянемся душами мертвых и твоим прахом, знаменитый Мартиниан, клянемся тебе, что на твой памятник и на твою гробницу никогда, никогда не поднимем руки, как на святыню.
- Рим, цари мои и концы земли—вот памятники Мартиниану, которых не разрушит время. Однако же боюсь за эту небольшую могилу, чтоб ей не потерпеть чего-нибудь; потому что у многих руки не святы.
- Вот надгробный камень славного Мартиниана, если слыхал ты о римском правителе из благородных Кападокиян, который украшался добродетелями всякого рода. Но, что прах его, облобызайте памятник и могилу.
- Никогда не поднимал я руки на умерших и не искал себе приобретений в гробницах; клянусь в этом правосудием и умершими. Поэтому и ты не заноси железа на мои камни; а если занесешь, да падет это на твою голову! Вот о чем просит тебя Мартиниан. Если слава моя дорога тебе; то пусть всегда стоит моя гробница!
Ливии.
- Одно здание; но внизу могила, а вверху храм; гробница храмоздателям, храм добропобедным мученикам. И храмоздатели покрыты уже сладостным прахом,—а это ты, Ливия, блаженная супруга Амфилохиева, и ты, прекраснейший из сыновей, Евфимий! Примите же их, Свидетели истины; примите и тех, которые еще остались в живых!
- Лучше бы жить тебе, Ливия, и твоим любезным чадам! Лучше бы достигнуть тебе врат старости! Но теперь еще прекрасную, еще блистающую цветами юности, сокрушила тебя преждевременная смерть. А супруг твой, Амфилохий, вместо доброй и разумной супруги, увы! увы! имеет перед собою жалкую гробницу.
- Увы! увы! и Ливию покрывает прах. Никогда не подумал бы, что эта женщина была смертная, смотря на ее наружность, кротость и целомудрие, которыми она превосходила весь пол свой. Поэтому тебя и умершую почтили таким гробом трое твоих сыновей и супруг твой Амфилохий.
Евфимию.
- Подлинно была чета, чета священная, в двух телах единая душа, и по крови, и по славе, и по мудрости, по всему родные братья, два Амфилохиевы сына, Евфимий и Амфилохий—светлые звезды для всех Каппадокиян. Но грозно на обоих взирала зависть, и одного лишила жизни, а другого оставила; но в нем уже одна половина Амфилохия.
- Вития между витиями, певец между певцами, слава отечества своего, слава своих родителей, едва достигший юношеских лет и не давно в чертог свой призывавший любовь, умер Евфимий. Какая жалость! вместо девы нашел он себе гроб, и за днями предбрачных веселий наступил день плача.
- Двадцатилетний Евфимий столько знаком быль с эллинскою и авзонскою музою, сколько другой не ознакомился бы и с одною из них. Он сиял и красотою и благонравием. Но теперь сошел в землю. Увы! увы! как скороспешна зависть в рассуждении добрых.
- Светло просиял людям Евфимий, но не на долго; потому что и блеск молнии бывает не продолжителен; просиял же вместе и мудростью, и наружною красотою, и доброоердечием. Все это составляло прежде славу Каппадокиян, а теперь стало причиною слез.
- Плачьте, источники, реки, рощи, сладкопевные птицы, с вершины дерев прекрасно поражающие слух, ветерки, своим шелестом навевающее тонкий сон, и цветники собравшихся вместе Харит! А тебя, прелестный сад Евфимиев, сколько славных соделал умерший Евфимий; потому что ты носишь его имя! Если бывал кто прекраснее всех юношей, так это Евфимий. Если есть какое поле прекраснее всех полей, так это его Элизий. Потому и собрались вместе все Хариты. Хотя покинул жизнь Евфимий; однако же оставил свое имя этому восхитительному месту.
Амфилохию 1.
И Амфилохиево любезное для нас тело перешло в величественную гробницу, а душа удалилась, отлетев в блаженные обители. Что нужно для ближних, всем владел ты, блаженнейший, нашел ключ разумения для всякой книги, смертным ли она писана, или пренебесна, а в любезную землю сошел уже в старости, оставив детей, которые лучше и родителей. Человеку невозможно и пожелать большего.
- Амфилохий, встретив бодрую старость, охотно присовокупил свое тело к телам супруги и сыновей. Он был счастливь, благороден, силен в слове, служил защитою для всех ближних, благочестивых, благородных, ученых; он был преобильным раздаятелем слова. Воззри же, друг, на это надгробное писание одного из твоих товарищей. Все ты, о блаженный, общее врачевство нищеты, о крылатые речи, о источник, из которого все черпали, все ты оставил с последним дыханием. Но одна вечно цветущая слава последовала за тобою, восхищенным отселе. Сие написал Григорий, словом возблагодарив за слово, которому научимся у тебя, Амфилохий.
- Амфилохий умер; рушился прекрасный храм витийства, какой еще оставался у людей. Восплакали Хариты, сошедшись с Музами, особливо же восплакало о тебе любезное отечество—Диокесария.
- Малый я городок—Диокесария; но алтарям правосуден дарован мною великий муж, Амфилохий. Он умер; умерли с ним и пламенное краснорчие и слава отечества, производящего столь доблестных мужей.
- Я, малый прах, вне отечества содержу Амфилохия, великого сына Филатиева и Горгониина, который пламенным своим краснорчием разил противников, а по нравам и сердцу был слаще меда.
- Вещайте теперь, витии; я—могила заключаю в себе уста великого Амфилохия, связанные молчанием.
- Вот гробница медоточивого Амфилохия, который некогда превосходил всех Каппадокиян своим красноречием и добросердечием.
Никомиду.
- Отошел от нас ты, Никомид, моя слава. Как же докончат свою жизнь твои дети,—эта чистая чета? Чья рука довершит прекрасный храм? Чей ум воспошлет к Богу совершенную жертву? С тех пор, как ты, блаженный, так скоро вступил в общение с пренебесными, чего не потерпел несчастный род человеческий?
- Посмотри и на могилу Никомида; если слыхал ты о том Никомид, который, соорудив храм великому Христу, сперва себя, а потом девство чад своих, принес в славную, чистую жертву: потому что ничего не нашел у себя лучшего сей иерей и наилучший родитель. За это и вступил он скоро в общение с великою Троицею.
- Наконец, Никомид, отошел ты в славную жизнь; но очень скоро похищен отселе. Кто ж дал на это свой приговор?— Царь Христос, чтобы, вместе с священною четою своих чад, с небес правил твоим народом.
Картерию.
- Куда ты, любезнейший из товарищей, достославный Картерий, отошел так поспешно, оставив на земле меня, обремененного трудами? Куда удалился ты, управлявши кормилом моей юности, когда на чужой стороне изучал я слово,—ты, который привязал меня к жизни бесплодной? Без сомнения, для тебя всего вожделеннее Царь Христос, Которым теперь обладаешь. Молния великославного Христа, превосходнейшая ограда благонравия, бразды моей жизни, не забывай Григория, которого образо-ал ты в добрых нравах, что было уже давно, мой вождь к добродетели, Картерий!
- От чего, как у всякого смертного, и у Картерия прекратились вы, источники слез, бездейственными стали вы, колена, и вы, руки умилостивлявшие Христа чистейшими жертвами?—От того, что тамошнее ликостояние пожелало иметь нового песнопевца.
- Скоро, Никомид, похитил ты у меня сердце мое, похитил Картерий, который за одно с тобою подвизался в благочестии.
- О, священная страна блаженных Ксолов, какую опору имеешь ты для себя, призвав к себе крестоносца Картерия?
Вассу.
- Вдали от отечества, разбойническою рукою умерщвлен ты, друг Васс, более всех Христу угождавший. Тебя заключает в себе не отечественная могила. Однако же великое имя твое осталось в наследие всем Капнадокиянам; оно написано на таких столпах, которые лучше незыблемых. Вот памятник, воздвигаемый тебе Григорием, которого ты любил!
- Ты, Васс, как Авраам, приял на лоно свое Картерий, несомненного сына твоего по духу. Но и я, хотя бы и сокрыл меня один гроб с моим родителем, неразлучен буду с вашим сотовариществом.
Филтатию.
Эта священная земля скрывает в себе тело Филтатия—великого юноши, правителя великого народа.
Евсевию и Василиссе.
Здесь лежат великославные Евсевий и Василисса, Христоносные питомцы боголюбезных Ксолов, а с ними и священное тело блаженной Нонны. Ты, который проходишь мимо сих гробов, вспомни о сих великих душах.
Елладию.
- Твой ум, Елладий, всегда пребывал в небе; на дольней же земле не утверждал ты и малого следа, а потому и отошел так скоро с земли. А прах твой объемлет единоутробный брат твой Евлалий.
- Я, обитель мучеников, заключаю в себе юного, но великого Христу и поседевшего разумом Елладия. И не чему дивиться; потому что и он терпеливо нес скорби, подобно мученикам, когда угашал в себе брань завистливого противника.
- Едва дышал ты на земле, уступая нуждам плоти, большую же часть жизни имел уже горе, о, великая слава Христова, Елладий! А если очень скоро разрешился от уз; то и сие—награда за твои труды.
Георгию.
И ты здесь лежишь, любезное тело Георгий, который препослал ко Христу многие чистые жертвы; а вместе с тобою, родная тебе сестра и по плоти и по духу, великая Василисса, имеет общий гроб, как имела общую жизнь.
Евпраксию.
Я, великая арианзская земля, заключаю в себе Евпраксия, архиерея сей священной страны. Он был друг, сверстник и сотруженик Григорию; поэтому в соседстве с ним нашел себе и могилу.
Максентию.
Благородной был я крови, служил при царском дворе, высоко поднимал тщеславную бровь. Все рассеял Христос, когда призвал меня к себе. На многих стезях жизни утверждал я стопу свою, волнуемый желаниями, пока не нашел надежного пути. Для Христа изнурял я тело многими скорбями, и теперь Максентий легким воспарил отселе горе.
- В трепет приходит сердце мое, когда пишу имя твое, Максентий; ты шел путем жизни суровым, не человеческим, высоким, неприятным. И к гробу твоему, превосходнейший, не без трепета приближаться будет христианин.
Двоим Евпраксиям.
Не в последних этот Евпраксий, а равно и другой; у обоих одно имя, и одно сердце; оба были превосходными служителями иерея Григория. Ему же и ныне служа, там предстоят.
Павлу.
- Неизвестен предел жизни; поэтому иди не на удачу, но стремись к добродетели, чтобы обрести тебе блаженство там.
- Смотри, все прах и все обращается в пепел; что ни есть в мире, все непременно примет в себя могила. И продолжительная жизнь есть скоро увядающий злак, не осуществляемое блаженство, не отпечатлевшийся след.
- О, родительница, проливающая горькие слезы на гроб мой! на что ни посмотришь ты, приобретаешь только новую болезнь сердцу.
- Могилы полны слез, полны безмерной горести. Кто ни заглянет во гроб, соберет в сердце скорбь.
- Ты обращаешь взор свой на мое тело, рассмотри мои члены. Как молодую ветвь, скосила меня смерть; ненасытный тартар отверз свою мрачную обитель, и вовлек туда меня, Павла, срезав преждевременно, как нежный росток. Всю красоту юных, как траву, пожинает смерть своею косою; ибо действительно она неизбежна.
- Смотри, куда идешь? Остановись! Смотри! Ты прикасаешься к тлению. Этот мир есть прах, облако, ветер, пепел. Все, на подобие воздуха, течет быстро, невозвратимо.
- Земля сокрыла меня в недрах своих. Не могу произнести ни одного слова; тление связало мне язык, рассыпало все мои члены.
- Отец, отец, Бог мой! Тебе принадлежит дыхание каждого, Ты сотворил мои руки. Когда повлечет меня клокочущий пламень всеочистительного суда, тогда—увы мне!—как не воспламениться той скверне, какую собрал я себе; ибо дела мои— солома?
Григорию.
Дядя по матери, великий иерей Григорий, положил здесь, у чистых мучеников, юного, цветущего, не достигшего зрелых лет Григория; и прежние надежды—иметь кормителя в старости, стали прахом.
Кесарию.
- Немилостив этот гроб. Я никак не ожидал, чтобы первые стали хоронить последних. Однако же он принял в себя Кесария, знаменитого сына знаменитых родителей, и принял прежде, нежели родителей. Какая в том справедливость?—Не гроб в этом виновен: не упрекай его: это дело зависти. Могла ли она терпеливо видеть, что юный премудрее старцев?
- Правда, что ты, Григорий, имел такого сына, который и красотою и мудростью превосходил смертных, и пользовался дружбой царя: однако же не думал я, чтоб он вовсе не подвластен был неумолимой смерти. Но что говорит гроб? Будь терпелив! Хотя умер Кесарий: однако же вместо любезного сына у тебя осталась великая его слава.
- Созрели уже мы для могилы, когда каменотесы клали этот камень для нашей старости. Да, они клали для нас; а камень достался, кому не следовало, достался Кесарию, последнему из наших детей. Велико, велико наше горе, сын! Но прими скорее нас поспешающих в нашу могилу!
- Этот камень ставили родители для своего гроба, в том чаянии, что не велика уже остается доля их жизни. Но против желания оказали он и тем горькую услугу сыну Кесарию; потому что он прежде их отрешился от жизни.
- Моя старость замедлила на земле; а любезнейший из детей, Кесарий, вместо отца получил этот камень. Какой в этом закон? Какое правосудие? Как соизволил на сие Ты, о Царь смертных? Для одного так долга жизнь! Для другого так поспешна смерть?
- Не хвалю, не хвалю того, что ты, Кесарий, из всех наших достояний избрал один дар, и именно эту могилу. Как горек этот камень престарелым родителям! Так захотела зависть. И сколько продолжительна стала наша жизнь от таких горестей!
- И в геометрии, и в познании положения небес, и в логическом искусстве состязаться, и в грамматике, и во врачебной науке, и в силе витийства, один ты, Кесарий, крылатым умом своим объял всю мудрость, какая доступна тонкому уму человеческому. А теперь, увы! увы! подобно всякому другому, стал ты горстью праха.
- Славный Кесарий, все ты оставил своим единоутробным, и вместо всего избираешь небольшую могилу. Ни геометрия, ни звезды, которых положение знал ты, ни врачебная наука, ничто не защитило от смерти.
- Прекрасен, славен, именит, первый во всякой мудрости был ты, Кесарий, когда тебя, отличнейшего из врачей, отпускали мы из отечества к царю. И увы! Из Вифинии прияли обратно один твой прах.
- Хотя избежал ты плачевной опасности во время ужасных землетрясений, когда город Никея сравнен с землею; однако же утратил жизнь от жестокой болезни, и целомудренною юностию и мудростию преукрашенный Кесарий.
- Я—гроб заключаю в себе лучшего из сынов Григория и богобоязненной Нонны, благородного Кесария, который отличен был по дару слова, высок при дворе царском, и молнией осиял концы земли.
- Когда умерь Кесарий, опечалился двор царский; уныли духом Каппадокияне, и погибло все, что оставалось еще у людей прекрасного, даже и речи облеклись облаком молчания.
- Вот что пишет Григориева рука: скорбя о превосходнейшем брате, проповедуя смертным возненавидеть настоящую жизнь. Кто подобен Кесарию красотою? Кто своею мудростью в такие годы достиг такой славы, как он?—Никто из обитателей земли. Но и Кесарий отлетел из жизни, как роза из терний, как роса с древесных листьев
Горгонии
- Здесь лежит любезная дщерь Григория и Нонны, таинница пренебесной жизни, Горгония.
- Нет Горгонии: земле оставила она одни кости; все же прочее добропобедные мученики вознесли в горнее.
- Имение, и плоть, и кости—все принеся в дар Христу, Горгония оставила одного супруга, но и его не надолго, а теперь внезапно восхитила к себе и славного Алипия. Блаженный супруг и блаженнейшая супруга, отложив скверны в купели, живите возрожденными!
Отцу.
- Столетний, преступивший за пределы человеческой жизни, сорок лет в духе и на престоле, кроткий, сладкоречивый, светлый проповедник Троицы, Григорий вкушает здесь телом глубокий сон; окрыленная же душа его преселилась к Богу. А вы, иереи, с уважением лобызайте и его гроб!
- Меня, который был дикою маслиною, великий Бог призвал к Себе, как не последнюю овцу поставил вождем Своего стада, даровал же мни счастье от богомудрого ребра. Оба мы достигли блаженной старости. Возлюбленейшего из чад своих посвятил я Богу. А если кончина постигла меня — Григория; это не удивительно: я был смертен.
- Если кто, как Моисей на горе, был таинником, внимавшим чистому гласу, так это ум великого Григория. Его, стоявшего некогда вдали, благодать соделала великим архиереем, а теперь поставляет близ Святой Троицы.
- Сам я украсил храм Богу, и Григорий дал чистой Троице, чтоб он был светлым иереем, вестником истины, громозвучным пастырем людей, целомудренным защитником той и другой мудрости. Сын мой, старайся во всем прочем превзойти отца, а в кротости будь его достоин; большего и желать невозможно; руководясь ею, встретишь, блаженный, глубокую старость.
- Здесь лежу я—сперва не овца Христова, потом превосходнейшая из овец, потом пастырь, а потом отец и пастырь пастырей, приводящий в общение смертных с великим, бессмертным Богом, Григорий, Григориев родитель.
- Счастливый, благочадный, в старости добрый умер я—Григорий, архиерей и отец архиерея. Чего же больше? Хотя и не рано пришел я в многоплодный виноградник; однако же получаю мзду большую, нежели пришедшие прежде меня.
- Я—Григорий, пастырь добрый, кроткими нравами воспитавши Христу большую часть стада, хотя не святого корня отрасль, однако же глава благоговейной супружницы и троих чад, управлял единодушною паствою, и отошел отселе, исполненный земных и небесных лет.
- Григорий, вземлемый отселе, (о чудо!) и благодать и светозарность Духа поверг на любимого сына.
- Жемчужина не велика, но царствует между дорогими камнями. Мал и Вифлеем, но Христоносен. Так и я, Григорий, получил в удел малую, правда, однако же прекраснейшую паству. Об ней прошу и тебя, любезный сын, будь ее вождем.
- Пастырскую свирель вложил в твои руки я, Григорий. А ты, сын, свиряй на ней, как искусный пастырь; всем отверзай дверь жизни, и в отеческий гроб сойди созревшим.
- Воссиял некогда свет ученикам, пред которыми Христос преобразился на горе; воссиял свет и уму чистого Григория, когда бежал он от идольского мрака. Поелику же очистился он вознесенными им жертвами; то и доселе предводит народ свой.
Матери, скончавшейся во святилище.
- Во всяком слове и деле опорою для тебя, матерь моя, был день Господень; всякий плачь чествовала ты плачем, но уступала одним праздникам; свидетелем веселия и скорбей имела храм. Всякое место запечатлено твоими слезами, но единым крестом препобеждались и слезы. Жертвоприемная Трапеза никогда не видала твоего хребта; чрез уста твои не проходило скверное слово; на нежных ланитах твоих, таинница, не имел себе места смех. Умолчу о сокровенных трудах твоих, блаженная; они были внутренние. А внешние труды твои всем известны; потому и тело свое оставила ты в Божьем храме.
- Как изнемогли прекрасные колена Нонны! Как сомкнулись уста ее? Почему не проливает она слез из очей? Другие вопиют при гробнице. Сия Трапеза не имеет уже плодоношений великой руки; пусто место, где стояла ее непорочная нога. Иереи не возлагают на главу трепетной руки. Что будете делать вы; вдовы и сироты? И девство и благоустроенное супружество остригли себе власы. Украшавшаяся ими все отдает земле после того, как согбенное тело свое оставила во храме.
- Премудра Сарра, которая чтит любезного супруга; но ты, матерь моя, доброго супруга, который далек был от света, уготовила к тому, чтобы стал он сперва христианином, а потом великим иереем. Ты—Анна; ты и родила по молитве любезного сына, и принесла в дар храму чистого служителя Самуила. Но была и другая Анна, которая великого Христа приняла на лоно свое. И славы обеих сподобилась Нонна; напоследок же, молясь во храме, сложила с себя любезное нам тело.
- Жерло огнедышащей Этны доказало о тебе, напрасно надмевавшийся Эмпедокл, что ты смертен. А Нонна не бросалась в жерло, но пред этою Трапезой молясь однажды, восхищена от селе, как чистая жертва. И теперь стала опорою жен, с Сусанною, Мариамою и Аннами отличаясь в сонме благочестивых.
- Иракл, Эмпедотим, Трофоний, и ты невероятная гордыня тщеславного Аристея, умолкните с своими баснями! вы смертны, а не блаженны с своими страстями. Но Христоносная Нонна, служительница Креста, презревшая мир, с мужественным духом пройдя стезю жизни, теперь, как желала, треблаженная, воспарила в пренебесный круг, совлекшись тела во храме.
- Призывая Григория среди цветущих виноградников, всходила ты, матерь моя, на встречу возвращавшимся с чужой стороны, и любезные руки свои простирала к возлюбленным чадам, призывая Григория. Кровь родительницы текла в обоих сынах, но особенно в том, которого воспитала ты своими сосцами. Потому и почтил я тебя, матерь, столькими надписями.
- Чадо сосцев моих, священная отрасль, Григорий, с какою любовью к тебе отхожу я в небесную жизнь! Ты много потрудился, ухаживая за моею и отцовою старостью; это записано в великой книге Христовой. Последуй же, любезный, за родителями; мы с охотою, как можно старее, примем тебя в тот свет, в котором сами.
- Иная из женщин заслуживает славу домашними трудами, другая—любезностьюни плоти, слезами, набожностью, попечительностью о бедных. А Нонна славна всем. Она, если можно назвать это кончиною, и умерла во время молитвы.
- Я—гроб заключаю в себе Нонну, наслаждающуюся пренебесным светом, присноцветущую отрасль священного корня, супругу иерея Григория, с ним единонравную, матерь благочестивых чад.
- Молитва, вожделенная воздыхания, без сна проводимые ночи, и орошаемый слезами помост храма доставили тебе, чудная Нонна, такую кончину, что во храме приняла ты и определение смерти.
- Окрыленная душа Нонны воспарила на небо; а тело ее из храма перелагаем к мученикам. Примите же, мученики, великую жертву, эту многопотрудившуюся плоть, приобщившуюся даже ваших кровей,—ваших, говорю, кровей; потому что продолжительными подвигами свергла она с себя великую державу губителя душ. Не в тенях изображаемую жертву, не тельцов, не козлов, не первородных принесла в дар Богу Нонна. То предписывал Закон древним; потому что это одни образы. Она сама себя приносила в жертву в продолжение целой жизни, себя же принесла (заметь это) и в самой смерти.
- Пусть иной любитель чистоты оспаривает преимущество у Нонны; но невозможно состязаться с нею в молитвенной ревности. Доказательством этому конец ее жизни, прекратившейся среди молитвы. О воздыхания, слезы, всенощные бодрствования! О сокрушенные подвигами члены чудной Нонны! Во храме была она однажды, и храм положил конец ее старости, которой не могли преобороть труды.
- Молясь и взывая пред пречистою Трапезою, скончалась Нонна; связаны стали и голос и прекрасные уста старицы. Что ж удивительного? Богу угодно было — песнословящий язык, когда произносил он хвалебный слова, замкнуть ключом. И ныне на небесах усердно молится за нас богобоязненная Нонна. А прежде своими молитвами для своих возлюбленных чад утишила она море, и материнская любовь ее с пределов востока и запада свела вместе покрытых славою сыновей, когда не ожидали они такой встречи. Прежде своими молитвами избавила она и супруга от жестокой болезни. Но что всего удивительнее, молясь, внутри храма, кончила она жизнь.
- Как умерла она? Или как совершился славный конец моей матери?—Во время молитвы душа ее отлетела горе к Богу.
- Здесь у молящейся некогда Нонны душа оставила тело. Отсюда восхищена Нонна, оставившая тело.
- Неоднократно спасала ты меня от болезней, от страшных смятений, от ужасных колебаний и от свирепо волнующегося моря; потому что Бог был к тебе милостив. Но спасите меня и теперь великими молитвами, о родитель, и ты, блаженная родительница, умершая в молитвах!
- Нонна, светлая Нонна! у тебя оставался еще голос, когда ты от чистого сердца вознесла чистую жертву, все без изъятия вложив в великие точила. А напоследок, восхищенная отселе, и этот голос оставила ты в храме.
- Не вне благоухающего храма скончалась Нонна; но прежде глас молящейся восхитил отселе Христос; ибо она желала в молитвах скончать сию жизнь, которая была чище всякой жертвы.
- Священная Нонна, ты, всю жизнь свою вознося в дар Богу, напоследок и душу предала в чистую жертву. Ибо здесь, молясь, оставила ты жизнь, и эта Трапеза даровала славу смерти твоей, матерь моя. Этой же Трапезы великим служителем был мой отец; перед этою же Трапезой, молясь подле супруга, и матерь прекратила жизнь.
- Григорий и Нонна великославны. Молю Царя, чтобы и мне иметь такую же жизнь и такой же конец.
- «Много слез Нонниных приняла ты, возлюбленная Трапеза; прими теперь и душу, Сию последнюю жертву!» Так сказала Нонна, и душа ее отлетела из тела, но желала взять с собою и сына, который один из чад ее остается еще на земле.
- Прежде воспарял отсюда ум молящейся Нонны, а наконец и душа последовала за восхищенным умом. И вот молящийся мертвец возлежит пред священной Трапезой! Благочестивые, запишите это чудо для грядущих родов!
- Кто умирал, как умерла Нонна, пред святою Трапезой, держась за священные доски? Кто расстроил это положение молящейся Нонны? Как долго хотела она пребыть здесь, и мертвая сохраняя благоговейный вид!
- Молившейся здесь однажды Нонне свыше сказал Бог: приди! и она охотно отрешилась от тела, одною рукою держась за Трапезу, а другою молясь: «Будь милосерд, Христе Царю!»
- Как оставила ты своего Исаака, возлюбленная Сарра? Или пожелала ты, Нонна, на Авраамовом лоне сретить скорее богомудрого Григория? Подлинно велико чудо — и умереть не вне храма, не вдали от жертв! Простите мне, мученики! Не без боязни, но скажу, что возлюбленная Нонна не ниже вас по своим подвигам и в тайной и в открытой брани. Потому и получила она такую кончину жизни, нашедши для себя один конец и молитвы и жизни
- От благочестивого корня происходила Нонна; была и плотью и матерью иерея; и тело, и жизнь, и слезы—все истощила в дар Христу, а напоследок отсюда восхищена, в храме оставив старческое тело.
- Вера преложила Эноха и Илию, а из жен—первую—матерь мою. Сие знает эта Трапеза; ибо отсюда вместе с бескровными жертвами восхищена еще молящаяся телом, возлюбленная Нонна.
- Не болезнь, не подобная болезни старость, не скорбь сокрушили тебя, престарелая матерь моя. Напротив того неуязвима и непреоборима была ты, Нонна, и, молясь у подножия пречистой Трапезы, отдала глас свой Христу.
- Авраам и знаменитый Иефеай принесли Богу великие жертвы: один принес сына, а другой—дочь. Но ты, Нонна, принесла в жертву чистую жизнь, а напоследок молитвенную душу—это угодное Богу заколение.
- Единое сияние, единое величие—Троица, к Которой стремилась ты, Нонна, молящуюся тебя восхитила на небо из великого храма; и ты сретила конец, который стал чище самой жизни.
- Никогда ты, матерь моя, не совокупляла чистых уст своих с устами нечистыми, никогда чистой длани своей не давала руке безбожной; и в награду за это кончила жизнь при возношении жертв.
- Лучезарный и пресветлый Ангел восхитил тебя, Нонна, когда молилась ты, чистая и телом и умом, и ум твой восхитил, а тело оставил здесь во храме.
- Этот храм не мог удержать в себе целой Нонны; потому, когда душа удалилась, оставил в себе одно тело, чтоб душа, когда опять заключена будет в тело боле чистое, вознеслась отселе и облеклась во славу вместе с потрудившеюся плотью.
- Здесь лежит Нонна, дочь Филтатиева. Где она скончалась?—Во храме. Как?—Молясь. Когда?—В старости. Какая прекрасная жизнь, и какая святая кончина!
- На огненной колеснице взошел на небо Илия; а Нонну молящуюся приял к Себе великий Дух.
Здесь глубоким сном почила возлюбленная Нонна, охотно последовавшая за супругом Григорием.
И ужас и радость вместе! На небо восхищена отсюда среди молитвы оставившая жизнь Нонна.
Конец и молитве и жизни Нонниной! Сему свидетель—эта Трапеза, у которой поднята бездыханною вдруг ставшая Нонна.
Вот могила целомудренной Нонны, которая прежде, нежели разрешилась от жизни, вступила уже в небесные врата!
Смертных оплакивайте смертные; а кто, как Нонна, умер молясь, о том не плачу.
Прославляя непорочную жизнь Нонны, еще более прославлю ее кончину; потому что она и скончалась во храме молясь.
Здесь некогда, молясь и повергшись на землю, скончалась светлая Нонна; теперь же она молится, предстоя в лике благочестивых.
Памятником вожделенной смерти для тебя, Нонна, служит эта Трапеза, пред которою отрешилась ты от жизни, молясь в последний раз.
Немного в тебе, Нонна, оставалось дыхания жизни, и то отдала ты Богу, молясь некогда здесь.
Все препровождайте из храма богоподобную Нонну, препровождайте отсюда выносимую великую старицу!
Из чистого храма восхитил Бог на небо меня—Нонну, которая поспешает приблизиться к небесным!
Из великого храма выносимая Нонна говорила так: «за многие труды приемлю еще большую награду».
Здесь лежит Нонна—жертва любимой ею молитвы, Нонна, которая, однажды молясь, разрешилась от этой жизни.
Из великого храма вознесена великая жертва—Нонна. Она разрешилась от жизни во храме. Радуйтесь, благочестивые!
Сия Трапеза препослала от себя к Богу богоподобную Нонну.
На общую гробницу своего семейства.
- Мученики, будьте милостивыми сообитателями, и в лоно свое примите кровь Григория, Григория и великославной Нонны,—примите соединенных вкупе и благочестием и священными гробами!
- Я—один камень покрываю двоих знаменитых Григориев, родителя и сына; я—один камень покрываю два равные светила, двух иереев. А этот камень заключил под собою благорожденную Нонну с великим ее сыном Кесарием. Так разделили они между собою и сыновей и гробы. Но у всех один был путь—в горнее: у всех одна была любовь—к жизни небесной.
- Первый Кесарий—общая скорбь; а потом Горгония; потом любезный родитель, и гораздо после матерь—о скорбная рука, о горькие письмена Григориевы! Напишу напоследок и свою смерть.
Навкратию, брату Василия Великого.
- Однажды Навкратий, погрузившись в речной водоворот, в глубине отпутывал от камня рыболовную сеть; но сети отпутать не мог, а сам удержан ею в водах. Скажи мне, Слово, почему мрежи, вместо рыбы, уловили рыболова? А я гадаю, что образец чистой жизни—Навкратий извлек для себя из вод и благодать и смерть.
- Навкратий кончил жизнь в пучине завистливой реки, запутавшись в веревках погруженной во глубину мрежи. Научись из этого, что смертны забавы сей жизни, из которой исхищен этот молодой, высоконесущийся конь.
- Навкратий, запутавшись в веревках рыболовной мрежи, отрешился от уз сей жизни.
Еммелии, матери св. Василия Великого.
Кто бы сказал это? Умерла Еммелия, которая даровала миру свет стольких превосходных чад, и сынов и дщерей, посягших и непосягших, которая одна в человеческом роде была и благочадна и многочадна! Ибо от нее произошли три славные иерея. Сама—супруга иерея, и ближние ее, как воинство небесное. Прихожу в изумление, видя многочисленное и знаменитое поколение великой Еммелии,—это полное плодоносие ее утробы. По чему, если Еммелию назову Христовым стяжанием, благочестивою кровью; то скажу этим не много. Таков корень; такова священная награда твоему благочестию, о исполненная совершенств,—то есть, честь твоих чад, с которыми ты имела одно стремление!
Макрине, сестре св. Василия Великого.
Я—прах покрываю собою светоносную деву, если слыхал ты о Макрине, первородной дочери великой Еммелии. Она скрывалась от взоров всех мужчин, а теперь в устах у всякого, и всех превосходит славой.
Феосевии, сестре св. Василия Великого.
И ты, Феосевия, дочь славной Еммелии, в точном смысле подружие великого Григория, опора жен благочестивых, покрылась здесь священною землею; от жизни же отрешилась в зрелых летах.
Василию Великому.
- Прежде думал я, что одно и то же—жить телу без души, и мне без тебя, возлюбленный Христов служитель, Василий. Но перенес я разлуку, и еще жив. Долго ли же медлить? Для чего не исхитишь меня отселе, и не введешь с собою в ликование блаженных? Не оставь же, не оставь меня! Клянусь могилой, что никогда, если бы и захотел, не забуду о тебе. Вот Григориево слово!
- Когда Троица восхитила к себе дух богомудрого Василия, который охотно поспешал отселе; тогда все небесное воинство возрадовалось, видя его шествующим, а всякий город у Каппадокиян возрыдал. Скажу еще больше: тогда и великий мир воззвал: «не стало проповедника, не стало того, кто был узлом, скрепляющим прекрасный мир».
- Целый мир—достояние равномощной Троицы приведен в необыкновенное колебание сопротивными учениями. А уста Василиевы (увы! увы!) заключены молчанием. Пробудись, Василий, и останови бурю своим словом и своими священнодвйствиями. Ибо ты один показал нам, как жизнь равную учению, так и учение равное жизни.
- Один Бог царствующий в горних; и наш век видел одного достойного архиерея. Это ты, Василий, громозвучный вестник истины, светлое око христиан, озаряющее душевными доблестями, великая слава Понта и Каппадокиян! Умоляю тебя, и ныне предстательствуй и приноси свои дары за мир.
- Здесь Кесарийцы положили меня, архиерея, Василия, Василиева сына, Григориева друга. Сердечно любил я Григория: да дарует ему Бог, как благоуспешность во всем другом, так и то, чтобы скорее вступить ему в нашу жизнь. Что пользы, оставаясь долго на земле, истаевать тому, кто ищет небесного дружества?
- Не многим дышал ты на земле, но все принес и отдал в дар Христу, и душу, и тело, и слово, и руки, о Василий, великая слава Христова, опора иереев, опора истины, которую ныне всего более стараются рассечь.
- Науки! общая обитель дружбы! Дорогие Афины! ранние условия вести божественную жизнь! Знайте это, что Василий на небе, чего желал, а Григорий на земле, и на устах носит узы.
- Светоносный Василий великая похвала Кесарийцев! Твое слово—гром, а жизнь—молния. Но и ты оставил священный престол! Так угодно стало Христу, чтобы, как можно скорее, присовокупить тебя к сонму небожителей.
- Ты изучил все глубины Духа и всю земную мудрость. Ты был живою жертвой.
- Восемь лет держал ты бразды богомудрого народа. Это одно мало в делах твоих, Василий.
- Радуйся, Василий, хотя ты и разлучен еще со мною! Таково тебе от Григория надгробное писание!
- Вот слово, которое любил ты! Воздан тебе, Василий, долг дружбы и дар для нас многоплачевный.
Сию двоенадесятицу надписей возлагает Григорий на прах твой, Василий.
Себе самому. .
- Во-первых, Бог даровал меня молившейся светлой матери, во-вторых, принял от матери, как угодный Ему дар; в-третьих, умирающего меня спас пречистою Трапезой; в-четвертых, Слово даровало мне обоюдоострое слово, в-пятых, Девство приветствовало меня в дружелюбных сновидениях; в-шестых, приносил я единодушные жертвы с Василием; в-седьмых, Жизнеподатель исхитил меня из недр бездны; в-восьмых, очистил Он руки мои болезнями; в-девятых, юнейшему Риму возвратил я, о Царь, Троицу; в-десятых, был поражаем камнями или друзьями.
- Эллада моя, и любезная юность и все, что приобрел я, и сама плоть, как охотно уступили вы Христу! А если и матерняя молитва и рука отцова соделали меня угодным Богу иереем; то чему завидовать? Ты, блаженный Христе, прими меня в лики Свои, и даруй славу служителю твоему, Григориеву сыну, Григорию!
- Здесь лежит любезный сын Григория и Нонны, служитель Священной Троицы, Григорий, который мудростью уловил мудрость и в юности еще имел одно только богатство—пренебесную надежду.
- Еще немного жил ты на земле, но все добровольно принес в дар Христу, а вместе с прочим и крылатое слово. Теперь, как великого иерея, в небесные лики прияло небо тебя, славный Григорий.
- С младенчества призывал меня Бог ночными видениями, и я достиг пределов мудрости, плоть и сердце очистил словом, нагим бежал из пламени сего мира, для родителя Григорий стал вторым по нем Аароном.
- Чудного родителя носил я на себе имя; с ним разделял престол; с ним разделяю и гроб. Вспомни же, друг, о Григории о том Григории, которого Христос дал матери в дар, и в которого ночными видениями влиял Он любовь к мудрости.
- Царь мой Христос, для чего Ты опутал меня этими сетями плоти? Для чего ввел меня в эту противоборную жизнь? Произошел я от отца, имевшего богоподобный совершенства, и увидел свет по молитвам матери, которая была не мала пред Богом Она молилась, и с младенчества посвятила меня Богу; горячую же любовь к девственной жизни влияло в меня ночное виденье. Так благоволил о мне Христос; а впоследствии обуреваем я был кипящими волнами, стал добычею хищных рук, изнемог телом, встретил недружелюбных пастырей, испытал невероятное, поглощенный бедствиями, осиротел, лишившись чад. Вот жизнь Григорьева! А что будет после, о том попечется Христос жизнодавец. Напишите сие на камнях.
На расхищающих гробы
- Когда тебя, лютый зверь, разоритель гробницы столько великолепной—произведения многих рук, допустило внутрь себя это сокровенное убежище; тогда, скажи мне, что ты увидел там? Не гнилость ли, не черепа ли умерших, не остовы ли людей, некогда существовавших; так как сказывают, что тут были положены супруг и супруга? И не распалась твоя плоть? Но что же ты нашел? Ничего, точно ничего. Впрочем, преступленье твое при тебе. Отойди, отойди от меня прочь! Ты будешь наказан за мертвых; не приближайся же к живым; хотя еще и не умерли мы, однако же боимся тебя.
- Этого разорителя гробниц, опустошителя могил, который готов все сделать для золота и раскопал сей гроб, отличнейший из всех памятников,—его если убьет кто из обладателей сего гроба, ежели только и здесь обладатели, воздаст тем должное наказанье. Но что говорю: убьет? Разве низринет в стремнины? Что говорю: низринет? Разве отсечет ему обе руки. Что говорю: отсечет? Разве труп его оставит без погребенья. Тогда только понесет справедливую казнь; впрочем, останется еще ненаказанным за то, что все это делал ради блестящего золота.
- Кто ты идущий к моим костям с землекопателем и с руками, готовыми разорить мой гроб? Увы! увы! несчастный! Ты не хочешь оказать уваженья и самой красоте этой гробницы. О, как ты достоин того, чтоб подавили тебя собою обломки этой же гробницы!
- Был Фригьянин Мидас. Он просил, чтоб все у него обращалось в золото. И он получает просимое, однако же умирает с голода. Правда, что умирает, каким желал, т. е. богачом, но все же умирает. О, если бы то же самое постигло и тебя, раскопатель гробов, чтобы все научились уважать гробницы!
- Как? и на это наложили вы руки, злодеи? И сюда завлекло вас обманчивое золото? даже не золото, а только надежда найти золото. Такая страсть—достойное наказание злым!
- В этой гробнице нет золота. Если хочешь разбогатеть, сделайся начальником разбойников,—вот самая прибыльная жизнь! Но не трогай мертвых; тебя и самого ожидаете какая-нибудь могила.
- Обманулся я; ибо, копая эту могилу, думал, что ее уважат смертные. Но они сбежались и ко мне мертвецу, как к богачу; и поелику не было у меня ничего другого, завладели моим гробом.
- Разрывай, разрывай гробницу! Очень знаю, что ты хочешь у мертвого найти золото; но ты себе самому роешь яму, в которую со временем вринет тебя Божие правосудье. Если оно приходит поздно, то с лихвою.
- Много потерпела гробница; а больше потерпел тот, кто раскопал ее. Гробница и не чувствует того, что потерпела; а ты, поклонник золота, стал притчею для всех. Если умрешь, тебя не примет могила.
- Погибни, погибни у людей, золото, которое научило богатых строить гробницы! Свидетелем сему и эта гробница, не похожая теперь уже и на гробницу. Помогите, люди; иначе кому-нибудь будет худо.
- Пусть обратится у тебя в пепел то золото, которое окажется в гробе! Это будет справедливым наказаньем тебе, который и в гробах тревожишь давно умерших.
- Смотри, кого ты обидел и кого обнажил, раскапывая гробы и перерывая праха?—Того, кто не может сказать живым, ни что он терпит, ни много ли у него было золота в гробе.
- Какой это Скирон, или Тифей, или исполин приходит грабить мертвых и мою могилу? Что это? Где гнев, карающий раскопателей гробов? Пора уже молниям разить злых.
- Помогите, мертвецы! Но какая сила у мертвых? Помогите, соседи! Но кто же иной и погубил меня? Ты медлишь еще, Правосудье? И гробу—губитель золото. Так я буду стоять до последнего огня.
- Правосудие, судьи, законы, судилище, и вы помогаете злодеям! Иначе этот гроб не был бы разорен неприязненною рукою, которая и у давно умерших требует золота.
- Возделанная земля дает плоды, песок—золото, шелковичный червь—тонкие нити, а гробница—прах. Если же у тебя и из костей добывается золото; то не оставляй ни одной кости в земле: пусть из всех течет золото!
- Видно, человеку наскучило уже проводить по земле борозды плугом, переплывать море, брать в руки всенизлагающее копье, а только бы с киркой и с свирепым сердцем в груди, входя в гробницы отцов, искать там золота, когда и мою красивую гробницу взрыл какой-то нечестивец ради корысти.
- Семь на свете чудеса: стены, статуя, сады, пирамиды, храм, еще статуя и гробница. Восьмым же чудом была я—огромная, высокая, далеко вверх возносившаяся с этих утесов гробница. Но первенствуя по славе у умерших, возбудила теперь ненасытность твоей неистовой руки, человекоубийца.
- Было время, что незыблемо стояла я—гробница, многим превышая вершину горы, как издали видный утес; а теперь поколебал меня ради золота домашний зверь, и я потрясена руками соседа.
- Кто расхитит эту могилу, которую со всех сторон объемлет собою венец из четырегранных камней, тот стоит чтоб его самого заключить в этот памятник, и отверстие тотчас заделать над нечестивцем.
- Преступное дало видела я на дороге—раскопанную могилу Всему этому виною коварное золото. Но если и добыл ты себе в ней золото, то нашел худое. А если вышел из могилы ни с чем, то понапрасну умышлял такое нечестивое дало.
- Сколько раз сменялась при мне человеческая жизнь! однако же и я не избегла рук губителя соседа. Не убоявшись ни Бога, ни святости умерших, немилосердо опрокинула он на землю меня, величественно стоявшую здесь гробницу.
- Бегите все прочь от этого злодея—опустошителя гробов, когда она так легко разорила такую громаду, а не сама скорее ею раздавлена! Дальше, дальше бегите от него! Этим угодим мы умершим.
- Увы! увы! смотря на этот высоковоздвигнутый, но уже разрушенный памятник, предвижу близкое бедствие, угрожающее раскопателям гробов и окрестным жителям. Но враг не минует казни, а наше дело—пролить слезы об умерших.
- Величествен гроб Мавзолов. Но он в уважении у Карян. Там нет руки, разоряющей гробы. А я отличался своим великолепием у Каппадокиян, и смотри, что потерпел! Напишите на позорном столпе имя убийцы мертвых.
- Под горою стояла стена, и потом она упала; из кучи же лежащих вместе камней, как холм, возвысилась я—гробница. Но что это значило для златолюбцев?—Ничто. Они сокрушили меня до основания.
- У мертвых и памятники мертвы. А кто воздвигает великолепную гробницу праху, тот пусть и потерпит за сие; потому что этот человек не расхитил бы моего гроба, если б и с мертвецов не надеялся получить золота.
- Какой это памятник и чей?—Не знаю; на столпе не видно надписи; потому что опрокинут он прежде гробницы. А какого времени?—Работа памятника старинная. Скажи же, чья зависть расхитила это? — Злодейские руки соседа. Что хотелось им найти?—Золотую обводку.
- Кто ни будет проходить мимо моей гробницы, пусть знает, что потерпел я эту обиду от нового наследника. Хотя у меня не было ни золота, ни серебра; однако же красота этих блещущих сводов подала мысль, что у меня есть и то и другое.
- Стань ближе и плачь, смотря на этот памятник умершего. И я был никогда великолепен; а теперь служу памятником на гробе бедняка. Не строй гробницы, другой смертный! Чему быть с нею, кроме того, что будет разорена златолюбивою рукою?
- Вечность, заклепы угрюмой смерти, глубины мрачного забвенья, мертвецы! Кто и как смел поднять руки на мою гробницу? Как смел? И святость умерших не оберегает их?
- Я—гробница покрываюсь позорными ранами, вся изъязвлена, как человек на губительной битве. Ужели это угодно смертным? И какой противозаконный предлог! Из меня извлекают мертвеца, как будто золото.
- Богом, покровителем странников, умоляю всякого, кто проходит мимо моей гробницы, сказать: «да потерпит то же и сам, кто сделал это!» Не знаю, какого мертвеца заключает в себе гробница; но, возлияв на нее слезы, скажу: да потерпит то же и сам, кто сделал это!
- Покинув все, и земные глубины и пределы моря, идешь ко мне, желая найти золото у моего мертвеца. У меня есть мертвое тело и гнев умершего. Кто ни приди, с охотою отдадим это желающему.
- Если бы дал я тебе золото один на один, не поберег ли бы ты взятого у меня? А иначе я назвал бы тебя очень злонравным. А если теперь разрываешь могилу, где сокрыт неприкосновенный залог, и делаешь это для золота; то скажи, чего ты достоин.
- Зарывай в землю живых; ибо для чего зарывать мертвых? Те достойны могилы, которые попустили так жить тебе—поругателю отшедших и златолюбцу.
- И ты, несчастный, теми же дланями дерзновенно будешь принимать таинственную Снедь, теми же руками будешь обнимать Бога, которыми раскопал мою могилу? Ужели праведным нет никакого преимущества, когда и ты избегаешь весов правосудия?
- Что это за верность, о любезная земля, когда погубила ты по смерти того мертвеца, которого вверил я твоим недрам? Не земля поколебала меня, но сокрушил злой человек, и ради корысти вторгся внутрь меня.
- Прежде были два убежища—Бог и мертвец. Но Бог милостив к прибегающим к Нему; а будет ли милостив мертвец, увидит это расхититель гробниц.
- Тебя, конечно, будет мучить совесть; а я стану оплакивать умерших, оплакивать злодеяние твоей руки.
Перестаньте строить гробницы; перестаньте скрывать умерших в земной глубине: дайте место расхитителям гробов!
И это—хитрая выдумка погребателей—строить такие памятники, чтоб найти златолюбивую руку!
Что тебя, ненасытный, навело на мысль домогаться такой беды для жалкой и непостоянной прибыли?
- Не нужны вы больше, столпы и гробницы—памятники мертвых. Не буду уже возвещать об умерших сооружением над ними памятников после того, как сосед разметал мою славную могилу. Ты, любезная земля, принимай от меня мертвецов!
- Столпы, каменные в горах могилы—труд исполинов, не истлевающая память умерших! Пусть все это ниспровергнет всколебавшись земля, и тем поможет моим мертвецам, на которых нападает губительная рука, вооружившись железом.
- Когда ты, свирепый титан, раскапывал на горе знаменитую могилу; как осмелился посмотреть на мертвецов? И когда посмотрел, как наложил руки на кости? Или, может быть, и удержали бы тебя там, если б можно было тебе иметь одну с ними могилу.
- Гробницы, сторожевые башни, горы и мимоходящие, оплачьте мою могилу, оплачьте расхитителя гробов! А ты, эхо, повторяй с окрестных утесов последние слова: «оплачьте расхитителя гробов!»
- Убивайте, расхищайте, злые рабы низкой корысти: никто уже не удержит вашего сребролюбия! Если ради золота и на это отважился ты, злоумышленный злодей; то на все наложишь свою хищническую руку.
- Этот человек из пустой надежды раскопал мою, дорогую для меня могилу, — единственное достояние, оставшееся мне по смерти. И его какой-нибудь злодей пусть убьет своими руками, и, убив, бросит вдали от гроба отцов!
- Кто разорил мою, дорогую для меня, гробницу, которая на вершине высокой горы воздымалась, как гора? — Золото изострило меч у людей; золото погубило ненасытимого плавателя в волнах весеннего потока; надежда получить золото разорила и меня — огромную и прекрасную гробницу. Для людей несправедливых—все ниже золота.
- Не редко путник предавал земле занесенное волнами тело мореходца; не редко иной погребал умерщвленного зверем и даже кого сам убил на войне. А я погребен был чужими руками, но сосед раскопал мой гроб.
- Какое ты зло, о коварное и немилосердое золото! И на живых и на мертвых заносишь неправедную руку. Кому под сохраненье отдал я свой гроб и свои кости, тех-то злодейские руки меня и погубили.
- Все кончилось: мы шутим и мертвецами; в живых никакого не стало уже уваженья к умершим! Посмотри на этот гроб. Так был прекрасен, составлял чудо для мимоходящих, чудо для окрестных жителей: но надежда получить золото и его погубила.
- Где ни умру я, умоляю вас: бросьте тело мое в реку, или псам, или отдайте в снедь всепоядающему огню. Это лучше, чем гибнуть от златолюбивых рук. А их-то и боюсь, смотря на этот гроб, потерпевший такое разорение.
- Когда-то царь Кир, ища золота, открыл одну царскую гробницу, и нашел в ней следующую надпись: «раскрывать гробы— ненасытное дело руки». Так и ты не святыми тоже руками раскрыл этот величественный надгробный памятник.
- Кто не добр до живых; тот, может быть, окажет еще помощь умершим. А кто не помогает умершим, тот никогда не поможет не умершим. Так и ты, когда расхитил гробы умерших, никогда уже не прострешь священной руки к неумершим.
- Уверяю тебя, что нет у меня ничего; лежу здесь бедный мертвец. Вот и в этом гробе не было золота, но он раскопан. Златолюбцам все доступно. Беги отсюда, правосудие!
- Если такой памятник воздвиг ты умершему, это—еще не великое чудо. А если разорил такой памятник, то славен будешь У потомков, а иной причислит тебя к великим злодеям; потому что ниспроверг ты гроб, который приводит в трепет и убийц.
- Как на Родосцев дождем падало золото, так тебе из могилы приносится железом золото, а с ним и беда. Раскапывай же, раскапывай все могилы; может быть, какая-нибудь из них, обвалившись, задавит и тебя, а тем окажет помощь мертвецам.
- Я была гробница, но теперь уже не гробница, а куча камней. Так стало угодно златолюбцам. Где же правосудие?
Увы! увы! стал я прахом, но не избежал злодейских рук. Что хуже золота?
Боюсь за человеческий род, если и тебя, гробница, осмелился кто-то непреподобными руками опрокинуть на землю.
Я—гробница, как башня, стояла гор; но человеческие руки сравняли меня с землею. Какой закон позволил это?
Эта обитель принадлежала мне умершему; но железо проникло и в мою могилу. Пусть и твоим домом овладеет другой!
Заступ нужен на пашне; но прочь от моей могилы, прочь! у меня нет ничего, кроме гневных мертвецов.
Если бы ждал я тебя, ненасытный опустошитель гробов; то здесь висели бы и кол и колесо.
Для чего ты тревожишь меня—пустой гроб? Одни только кости и прах скрываю в себе для приходящих.
- Я—гробница выше всех гробниц: но и меня на ряду с прочими раскрыла рука убийцы! И меня ограбила рука убийцы! Смертные, не стройте больше надгробных памятников и не делайте погребений. Сбирайтесь к мертвым телам, псы! А люди, эти искатели золота, и из праха мертвецов извлекают уже золото.
- Один соорудил гробницу, а ты уничтожил ее. Пусть и тебе, если позволено, соорудит один гробницу, а другой опрокинет ее на землю!
И на мертвецов уже наложили руки златолюбцы. Умершие, бегите, если можно, из гробов.
Для чего тревожишь меня? Одни только хрупкие черепа мертвецов заключаю я в себе. Все богатство гробниц—кости.
Беги от демонов, которые здесь поселились! А больше ничего нет во мне—гробнице. Все богатство гробниц—кости.
Если бы целый гроб был золотая обитель, и тогда, златолюбец, не надлежало бы поднимать своей руки на умерших.
Всем владеете вы, живые; а мне умершему досталось немного камней, и они для меня дороги. Пощади же мертвецов!
Я—не золотая обитель; для чего же опустошают и меня? У меня—гробницы, которую ты тревожишь, все богатство—мертвец.
Я—гробница была славою окрестных жителей; а теперь стала памятником самой злодейской руки.
Если у тебя слишком златолюбивое сердце: выкапывай себе золото в другом месте, а у меня нет ничего, кроме перетлевших погребальных одежд.
Не оставляй мертвеца обнаженным на показ людям; иначе и тебя иной обнажит, а золото по большей части — только сонная греза.
Для смертных не довольно стало налагать руку на смертных. Напротив того спешите вы брать золото и с мертвецов.
Окажите помощь и своим гробницам вы, которые видите этот разоренный памятник. Посмотрите, каков этот расхититель гробов!
Кто меня с давнего времени закрытого неподвижными камнями, на показ смертным выставил бедным мертвецом?
Для чего ты, несчастный, разорил мою могилу? Да пресечет Бог и твою жизнь, о златолюбивое чудовище!
Клянусь умершими, клянусь самым тартаром, никогда не обращать благожелательного взора на расхитителя гробов!
Горы и утесы, плачьте над моим гробом, как над одним из товарищей; всякий же камень да падет на того, кто прикоснется к тебе железом!
Был я богат, а теперь нищ; гробница огромна, а золота внутри нет. Пусть знает сие тот, кто готовит поругание неприкосновенному убежищу мертвеца!
Хотя без отдыха будешь до основания раскапывать мое подземное жилище; однако же концом всего этого будет для тебя один труд. У меня нет ничего, кроме костей.
Разоряйте, разоряйте! гробница много дает золота любителям камней; а все прочее—прах.
Любезная земля, не принимай в свои недра, когда умрет наслаждавшийся выгодами от расхищения гробов!
Приходило железо наругаться надо мной уже не живым, и сыскать у меня золото, но нашло нищего мертвеца.
- Тартар—для некоторых басня; ибо иначе этот человек не открыл бы гроба. Правосудье, как ты медлительно!
О, правосудие! Как ты медлительно! И тартар уже не страшен; ибо иначе этот человек не открыл бы гроба.
Стихотворение, в котором Святой Григорий пересказывает жизнь свою
Цель этого слова — изобразить ход моих несчастий, а может быть, и счастливых обстоятельств жизни, потому что один назовет их так, другой иначе, в каком сам, думаю, будет расположении духа. А наш произвол — ненадежное мерило в суде. Мерная же речь, забавляя, врачует от скорби, а молодым людям служит и уроком, и услаждением, одним словом: приятным наставлением.
И слово мое к вам, некогда моим, а теперь для меня чужим, к вам, и единоверные со мной, и не право мыслящие, ежели есть они, потому что каждый стал ко мне благорасположенным, как только сомкнул я уста. Вы, именитое око вселенной, обитатели, как вижу, нового мира, облеченные красотами суши и моря, ты, новосозданный Рим, отечество новых знаменитостей, град Константинов и столп Державы! Выслушайте человека самого нелживого, который во многих превратностях жизни, где и узнается многое, немало понес трудов.
Все ветшает, ветшает со временем даже прекрасное; остается или ничего, или самая малость. Где смыло землю стремительным потоком проливных дождей, там остаются одни мелкие камни; поэтому нимало не удивительно, если скажу то же о людях обыкновенных, которые и прежде не бывали в числе добрых, но походили на бессловесных, поникших к земле. Страшный же, изрытый пропастями овраг, — это мы, то есть наше, забывшее чин свой, сословие (говорю сие со слезами); это мы, не на добро воссевшие на высоких престолах; мы, председатели народа, учителя прекрасного; мы, которым дано в удел питать души божественной пищею, но которые сами таем от голода; мы, врачи немощей и в то же время мертвецы, заражающие непрестанно новыми и новыми недугами; мы путеводители по стезям, может быть, стремнистым, по стезям, по которым никого еще не водили, даже не ходили и сами, мы, не последовать которым — правило самое короткое, и вместе урок, всего прямее ведущий ко спасению, мы, которых эта возвышенность обличает в худых нравах, а эта решетка отделяет от прочих не жизнью, но высокомерием. Но почему решился я передать это слову, тогда как не люблю разглашать многое без уважительной причины, пусть слышит это всякий и теперь, и в последующие времена.
А рассказ об обстоятельствах моей жизни, хотя потребуется и длинное слово, необходимо начать несколько выше, чтоб не дать укрепиться лживым речам обо мне; потому что злые люди любят на пострадавших возлагать вину в том, что сами сделали им худого, чтоб этой ложью еще более причинить им зла, а себя избавить от обвинений. И это пусть будет введением в слово.
Отец мой был прекрасный и весьма добрый старец, простой нравом, образец для жизни, истинный патриарх, второй Авраам. Добродетели его были действительные, а не мнимые, которые видим ныне. Прежде жил он в заблуждении, а потом стал другом Христовым, потом сделался Пастырем, и даже какой-то мощью Пастырей. Матерь же моя, выражусь кратко, ни в чем не уступавшая такому супругу, ему равновесный талант, происходя от благочестивых родителей, сначала превосходила его благочестием, и только по телу была женщиной, а по нравам превышала мужчин. Оба в жизни составляли для всех общий предмет разговоров.
Чем подтвержу слово, объявляя о следующем? В свидетели рассказываемого мной представлю ее же — мою родительницу, эти уста истины. У нее было в обычае: лучше скрывать явное, нежели из славолюбия хвалиться сокровенным. И в этом руководил ею великий наставник — страх. Она, желая видеть в доме своем рождение дитяти мужеского пола, что, конечно, вожделенно для многих, открыла желание свое Богу и просила исполнить его. И так как сердце было неудержимо, предваряя дарование усердием, отдает она Богу дар, который желала получить. А поэтому и дорогой обет не остался без исполнения, благоприятным же началом этого послужило ей видение, показавшее тень желаемого; ей ясно представились и мой образ, и мое имя.
И этот дар ночи стал действительностью, потому что родился у них я. И если достоин я обета, это дар даровавшего меня Бога. А если не соответствую обету, мой это грех. Так вступил я в жизнь сию, так я, несчастный, стал сопряжен с бременем и с этим составом, которые владеют мной, и которыми с трудом владею сам! По крайней мере нельзя не благодарить за то, что в залог всего прекрасного получил я такое рождение. А как скоро вступил в мир, тотчас делаюсь ему чуждым, и отчужден прекрасно, потому что посвящен в дар Богу, как агнец, или любимый телец, жертва благородная и разумная, помедлю говорить, как новый Самуил, разве и это скажу из уважения к усердию принесших меня в дар.
От пелен воспитанный во всем прекрасном, потому что имел совершеннейшие образцы для себя дома, тогда еще приобрел я какую-то старческую степенность, и как облако к облаку, мало-помалу скоплялось во мне усердие к совершенствованию. Я возрастал, а вместе преуспевал во мне и разум. С радостью читал я книги, в которых проповедуется о Боге, и имел обращение с мужами, которые совершенны по нравам.
Таково было начало. Но не знаю, какую стезю избрать мне для слова при описании последующего. Скрыть ли мне те чудеса, какими возбуждал меня Бог, приняв ревность мою за доброе начало (ибо так влечет Он обыкновенно людей к спасению), или со всем усердием изречь их перед всеми? Одно неблагодарно, а другое не без кичливости. Лучше молчать. С меня довольно и того, что знаю это сам. Иначе будет противоречить слову видимое теперь, как недостаточное для сравнения с тогдашнею ревностью. Но что необходимо, то сделаю известным для многих.
Еще не опушились мои щеки, но мной владела какая-то пламенная любовь к наукам. И не совсем чистые учения старался я придать в помощь учениям истинным, чтоб не превозносились ничему не обучившиеся, кроме суетного и пустого красноречия, которое состоит в громкости и благозвучии, и чтоб сам я мог не запутываться в хитросплетениях лжеумствований. Но мне никогда не приходило на мысль предпочесть что-либо нашим урокам.
Однако ж, чему всегда подвергается пламенность молодых людей, которая легко предается беспорядочным стремлениям, тому подвергся и я, пустившись в путь, как полный отваги молодой конь. Совершенно не вовремя, когда еще не утихло море, когда, по словам знающих дело, грозил опасностью какой-то хвост тельца, и плыть было делом дерзости, а не благоразумия, оставил я Александрию, где пожал уже некоторые познания, и рассекал море, несясь прямо в Элладу. Когда огибали мы Кипр, бунтующие ветры всколебали корабль. Земля, море, эфир, омраченное небо — все слилось в одну ночь. На удары молний отзывались громы, плескались канаты надутых парусов, мачта гнулась, руль потерял всю силу, и ручку руля насильно вырывало из рук, вода стеной стояла над кораблем и наполняла собой подводную его часть. Смешались плачевные крики корабельных служителей, начальников, хозяев корабля, путешественников, которые все, даже и не знавшие прежде Бога, единогласно призывали Христа, потому что страх — самый вразумительный урок. Но ужаснейшим из всех бедствий было безводие на корабле, который от сильных потрясений расселся, и сквозь дно пролились в глубину все, какие были на нем, сокровища сладкой влаги. Надобно было умереть, борясь с голодом, бурею и ветрами. Правда, Бог послал скорое от этого избавление. Вдруг появились финикийские купцы, и хотя сами в страхе, но по нашим мольбам, узнав о крайности бедствия, с помощью багров и при могучих ударах руками, как люди сильные, вскочили они на корабль и спасли нас, почти уже мертвых мореплавателей, походивших на рыб, которые оставлены морем на суше, или на умирающий светильник, которому недостает питания. Но между тем ревущее море, в продолжение многих дней, непрестанно еще больше свирепело против нас. После многих поворотов не знали мы, куда плывем, и не видели себе никакого спасения от Бога.
Когда же все боялись смерти обыкновенной, для меня еще ужаснее была смерть внутренняя. Негостеприимно убийственные воды лишали меня вод очистительных, которые соединили бы меня с Богом. Об этом проливал я слезы, в этом состояло мое несчастие; об этом я, несчастный, простирая руки, возносил вопли, которые заглушали сильный шум волн, терзал свою одежду и, распростершись ниц, лежал, подавленный горестью.
Но вот что, хотя маловероятно, однако же совершенно несложно. Все плывшие на корабле, забыв о собственном бедствии, и в общем несчастье став благочестивыми, со мной соединяли молитвенные вопли. Настолько были они сострадательны к моим мучениям!
Ты, Христос, и тогда был моим великим Спасителем и теперь избавляешь от волнений жизни. Когда не представлялось никакой доброй надежды, ни острова, ни твердой земли, ни вершины гор, ни горящего светильника, ни звезд — путеуказателей мореходцам, ничего — ни большого, ни малого не было в виду, что тогда предпринимаю? Каково окончание моего затруднительного положения? Отчаявшись во всем земном, обращаю взор к Тебе, моя жизнь, мое дыхание, мой свет, моя сила, мое спасение, к Тебе, Который устрашаешь, поражаешь, улыбаешься, врачуешь и к горестному всегда присоединяешь полезное. Напомнив же Тебе о всех прежних чудесах, в которых познаем Твою великую руку, о море расспустившемся и о путешествующем по нему Израиле, о врагах, побежденных воздеванием рук, о египтянах, сокрушенных небесными карами, о твари, рабски повинующейся вождям, о стенах, разрушенных звуком труб и обходом, а к чудесам, прославленным издревле, присовокупив чудеса и надо мной совершившиеся, сказал я: «Твой я был прежде. Твой и теперь. Ты двукратно примешь меня, как одно из дорогих для Тебя достояний, как дар суши и моря, очищенный и материнским обетом и чрезмерным страхом. Для Тебя буду я жить, если избегу двойной опасности. Ты утратишь Своего служителя, если не спасешь меня. И теперь ученик Твой обуревается. Отряси сон, или приди по водам и прекрати опасность». Так говорил я, и бушевание ветров прекратилось, море опало, корабль понесся прямо. И вот приобретение моей молитвы. Кто ни был на корабле, все сошли с него, благоговея перед великим Христом, получив от Бога двойное спасение. Между тем, миновав Родос, в скором времени, при попутном ветре, вошли мы в эгинскую пристань, потому что корабль был эгинский.
Потом Афины и науки. Но пусть другие скажут, что было там, как жил я в Божьем страхе, стараясь первенствовать между знавшими то, что есть самое первое; и когда другие молодые люди в своих собратствах, в порывах юности и отважной стремительности, предавались излишествам, проводил я тихую жизнь. Подобно тому источнику, который, как сказывают, и среди горьких вод моря остается сладким, не увлекался я за теми, которые вели к пагубе, но сам привлекал друзей к совершеннейшему. А мне Бог и в этом оказал благодеяние, соединил меня узами дружбы с человеком самым мудрым, который один и жизнью и словом был выше всех. Кто ж это? Весьма легко узнаете его. Это Василий — великое приобретение для нынешнего века. С ним вместе мы учились, и жили, и размышляли. Если нужно чем и похвалиться, то я составлял с ним чету, не бесчестную для Эллады. У нас все было общее, и одна душа в обоих связывала то, что разделяли тела. А что преимущественно нас соединяло, так это Бог и стремление к совершенству. Когда приобрели мы столько взаимной доверенности друг к другу, что высказали один другому и глубины сердечные, тогда соединились между собой еще теснейшими узами любви, потому что одинаковость чувствований делает более неразрывной и взаимную привязанность.
Что же потом? Возвращение в отечество и избрание образа жизни. Уже много времени посвящено было наукам. Мне исполнилось почти тридцать лет. Здесь узнал я то, как любили нас товарищи, и какое имели о нас мнение. Время приближалось, приближался и трудный подвиг. Нужны стали объятия и слезные напутственные речи, в которых припоминались сердечные воспламенения друг к другу. Принужденно и с трудом, однако же уступили Василию, когда он представил многие причины своего отъезда. А у меня и теперь еще текут слезы при воспоминании о тогдашнем смущении. С великой поспешностью окружили меня все, чужеземцы, близкие знакомые, сверстники, учителя; к заклинаниям и слезам присоединили даже и насилие, дружба внушила им отважиться и на это. Меня крепко держали, говоря: «Что бы ни было, не выпустим отсюда! Почтенный, Афины не должны лишиться тебя; они по общему приговору отдадут тебе первенство в словесности». Один дуб разве мог бы противиться стольким слезам и убеждениям, и я уступил, впрочем не полностью. Меня влекло к себе отечество. Оно почти одно под солнцем было сильно верой. Там посвятить себя философии казалось мне прекраснейшим делом. Туда привлекали меня и родители, обремененные старостью и временем. Поэтому недолго я пробыл в Афинах, скрылся оттуда почти тайно и пустился в путь.
Показал я образцы своего красноречия, удовлетворил недугу людей, которые требовали от меня этого, как долга. Но в виду у меня были не рукоплескания, не говор удивления, не упоения, не поклонения, которыми в толпе молодых людей восхищаются софисты. Я выше всего поставил для себя ту философию, чтоб и все прочее, и ученые труды свои повергнуть перед Богом, как иные оставляли поместья свои пастухам, или, собрав свое золото, кидали в морскую глубину. Однако же, как сказал я, покорился я воле друзей. И сие послужило как бы приуготовительным упражнением к будущим подвигам или преддверием важнейших таинств.
Наконец нужна была мужественная решимость. Во внутреннее судилище собираю друзей, то есть, помыслы свои — этих искренних советников. И когда искал я лучшего из лучшего, страшный круговорот объял мой ум. Давно было решено мной — все плотское ввернуть в глубину; и теперь это всего более нравилось. Но когда стал я рассматривать самые пути божественные, нелегко было найти путь лучший и гладкий. И тот и другой из них, как это часто бывает с нами, когда решаемся на какое-либо дело, казался по чему-нибудь или хорошим, или худым. Если же состояние мое изобразить каким-нибудь сравнением, то я походил на человека, который задумывает отдаленное какое-то странствие, но, избегая плавания по морю и трудов мореходных, отыскивает путь, на котором было бы больше удобств. Приходили мне на мысль Илия Фесвитянин, великий Кармил, необычайная пища, достояние Предтечи — пустыня, нищетолюбивая жизнь сынов Иоанадава. С другой стороны пересиливали любовь к Божественным книгам и свет Духа, почерпаемый при углублении в Божье Слово, а такое занятие — не дело пустыни и безмолвия. Много раз колебался я туда и сюда, и наконец смирил свои желания, и скитающийся ум установил на середине, а именно следующим образом.
Я примечал, что люди, которым нравится деятельная жизнь, полезны в обществе, но бесполезны себе, и их возмущают бедствия, от чего мягкий нрав их приходит в волнение. Видел также, что живущие вне мира почему-то гораздо благоустроеннее и безмолвным умом обращены к Богу; но они полезны только себе, любовь их заключена в тесный круг, а жизнь, какую проводят, необычайна и сурова. Поэтому вступил я на какой-то средний путь между отрешившимися и живущими в обществе, заняв у одних собранность ума, а у других — старание быть полезным для общества.
Присовокупилась и важнейшая причина — признательность к людям достопочтенным, разумно родивших меня, у которых был я в долгу. И так как всего благочестивее первую честь по Богу воздавать родителям, которым обязаны мы и тем, что познаем Бога, то я лелеял их старость, поддерживал всеми силами, водил их за руку, чтоб самому иметь счастливую старость, угождая их старости. Ибо что сеем, то и пожинаем. И это для меня составляло часть образования в философии — не показывать и вида, что тружусь для жизни превосходнейшей, но в большей мере быть, а не казаться угождающим Богу. Поэтому, хотя признавал я, что надобно любить тех, которые ведут жизнь деятельную, в удел от Бога получили честь — посредством Божественных таинств руководить народом, однако же сам, по-видимому, принадлежа к обществу, больше имел привязанности к жизни монашеской, потому что она состоит не в телесном местопребывании, но в обуздании нрава. Церковная же кафедра была для меня почетна, но как стоял я вдали, то казалась она тем же, чем и солнечный свет бывает для слабых глаз. Сворее мог бы надеяться я на иное, а именно на то, что, среди многих превратностей в жизни, получу ее сам.
Но человеку нельзя ни о чем важном говорить решительно. Зависть всегда полагает преграды нашим парениям. Не ищи примеры далеко; посмотри на мою жизнь. Я располагал собой так, но меня настигла страшная буря. Отец мой в точности знал мои мысли, но не понимаю почему, может быть, побужденный отеческой любовью (а любовь при власти сильна), чтоб удержать меня духовными узами, и почтить лучшим из того, чем обладал сам, против воли возводит на один из низших престолов.
При этом принуждении (и доселе не могу назвать этого иначе; да простит меня Божий Дух за такие чувства!) так сильно восскорбел я, что забыл все: друзей, родителей, отечество, род; и, как вол, уязвленный слепнем, ушел в Понт, надеясь там в божественном друге найти себе врачевство от горести. Там, в сожительстве с Богом, трудился он, покрытый облаком, как один из ветхозаветных мудрецов. Это был Василий, который теперь с ангелами. Он облегчил скорбь моего сердца. Между тем добрый отец, изнемогающий от старости и желания иметь меня при себе, много убеждал сына почтить последние дни его жизни. А во мне и само время ослабило чувство бедствия. И я опять (чего бы никогда не надлежало делать) пускаюсь в глубину, убоявшись слезных отеческих угроз. Опасно было, чтоб нежность не обратилась в клятву, ибо таково бывает прогневанное простодушие.
Не много времени прошло после этого, и новое треволнение; не могу сказать, насколько оно было свирепее прежнего. Но не будет излишним все пересказать друзьям. Брат мой занимал в свете высокую должность. Брат мой —о, как ты силен, злобный демон! —брат мой, когда ему вверена была государственная казна, умирает на должности. На имущество и останки умершего кинулось множество псов; все расхищали домашние, сторонние, друзья. Когда дуб упал, кто не запасает себе дров? Но насколько касалось это собственно меня, то я еще не боялся обстоятельств, потому что был свободной птицей, которой не трудно улететь вверх. Однако же необходимо было вместе с прекрасным родителем нести на себе все, и доброе, и худое, и разделять с ним, если не имение, то заботы. А кто занес первый шаг над пропастью и поскользнулся однажды, тот не в состоянии уже удержаться и падает в стремнистую глубину; так и для меня, как только вкусил я зло, из одной беды выросла другая.
В это время (умолчу о том, что было дотоле, опасаясь подать мысль, что произношу хулительное слово на человека, которого теперь только ублажал я с благословениями) пришел ко мне возлюбленнейший из друзей Василий (со скорбью выговариваю слово, однако же скажу). Он стал для меня вторым отцом, возложившим на меня бремя еще более тягостное. Но от одного нужно было терпеть, хотя он поступал со мной и властительски; терпеть же от другого, ради дружбы, приносившей мне вред, а не освобождение от бедствий, не было необходимости.
Не знаю, кого винить за случившееся со мной, оно все еще, как недавнее, приводит меня в волнение: винить ли больше себя за свои грехи (а они часто и сильно меня угрызали), или тебя, превосходнейший из людей, упрекнуть в превозношении, до которого довел тебя престол? Если все прочее принять во внимание, то, может быть, и сам ты не пожелал бы (как и не желал дотоле по своей великой доброте) взять надо мной перевес. А если бы и пожелал, то, вероятно, удержал бы тебя какой-нибудь благомыслящий судья, хорошо знающий нас обоих. Что же с тобой сделалось? За что вдруг бросил ты меня в такую от себя даль? Да погибнет в мире закон дружбы, которая там мало уважает друзей! Вчера мы были львы, но теперь я стал обезьяной, а ты почти что лев. Если бы так смотрел ты на всех своих друзей, То (скажи горделивое слово) не надлежало бы по крайней мере тебе смотреть так на меня, которого, бывало, предпочитал ты прочим друзьям, пока не вознесся за облака, и не стало все ниже тебя.
Но к чему волнуешься, сердце мое? Удержи коня силой, и пусть речь опять идет своею тропой. Лжецом для меня стал этот во всем прочем нелживейший друг. Не раз слыхал он, как я говаривал: «Теперь все надобно переносить, хотя бы случилось что и худшее. Но как только не станет родителей на свете, тогда у меня будет полная возможность оставить дела, и от бездомной жизни приобрести хотя бы ту выгоду, что легко буду гражданином всякого места». Он слыхал это и хвалил мое рассуждение. Но при всем том, вместе с отцом моим, насильно возводит меня на епископский престол, в другой раз задержав меня в этом.
Не приходи в беспокойство, пока не узнаешь всего. Если бы враги мои потратили много времени, выискивая, чем довести меня до бесславия, то, думаю, не иной, а тот же самый нашли бы они способ. Хочешь ли узнать, какой? Скажет тебе всякий, кому только поступок сей казался неприличным. Как же вел я себя с другом, об этом знает Понт, знает Кесария, знают все общие наши друзья. Низко было бы укорять меня в этом. Воспоминать о сделанном добре прилично тому, кто им пользовался, но не прилично тому, кто его сделал. Но каков он был ко мне, пусть уверят в том самые дела!
На большой дороге, пролегающей через Каппадокию, есть место обычной остановки проезжих, где одна дорога делится на три, место безводное, не произращающее и былинки, лишенное всех удобств, селение ужасно скучное и тесное. Там всегда пыль, стук от повозок, слезы, рыдания, собиратели налогов, орудия, пытки, цепи, а жители — чужеземцы и бродяги. Такова была церковь в моих Сасимах! Вот какому городу (подлинно это великодушие!) отдал меня тот, кому было мало пятидесяти хорепископов. И чтобы удержать это за собой, когда другой отнимал насильно, установил новую кафедру. А я у него (потому что и мы были некогда сильны) стоял в первом ряду воинственных друзей. И конечно, раны за дело святое не страшны, потому что, кроме прочего перечисленного мной, овладеть этим престолом невозможно было без пролития крови. Он служил предметом спора для двоих состязающихся епископов; между ними началась страшная ссора, а причиной тому служило разделение нашего отечества, по которому два города делались начальственными над другими меньшими. Предлогом объявлялось попечение о душах, а истинным побуждением было любоначалие, не осмелюсь сказать: сборы и поборы, отчего весь мир приходит в жалкое колебание.
Что справедливо было бы сделать мне? Скажите перед Богом. Терпеть? Принять на себя все удары бедствий? Идти, не взирая ни на что? Погрязнуть в тине? Идти туда, где не мог бы я упокоить и этой старости, непрестанно насильственной рукой гонимой из под крова, где не было бы у меня хлеба, чтоб разломить его с пришельцем, где я, нищий, принял бы в управление народ также нищенствующий, не видя никакого средства оказать ему услугу, и изобилуя только тем, что есть в городах худого, где я должен был обирать тернии, а не розы с терний, пожинать одни бедствия, не прикрытые никакими выгодами? Требуй от меня великодушия в чем-либо другом, если хочешь, а это предложи тем, которые меня мудрее! Вот что принесли мне Афины, общие упражнения в науках, жизнь под одной кровлею, питание с одного стола, один ум, а не два, в обоих удивление Эллады и взаимные обещания, как можно дальше отринуть от себя мир, а самим жить общей жизнью для Бога, успехи же в слове принести в дар единому, премудрому Слову! Все рассыпалось! Все брошено наземь! Ветры разносят давние надежды! Куда бежать? Разве что вы, дикие звери, примете меня к себе? У них, думаю, более верности. Вот каково, скажу короче, было мое положение!
Но после того, как я, хотя и не склонился духом, склонил однако же шею, что сказать мне? С какой бы стороны ни стал я изображать всю свою болезнь, везде для меня жало. Опять я беглец, опять укрываюсь в гору, предаваясь любимому мной образу жизни, услаждаюсь им. Какую же пользу приносит мне это? Оказалось, что был я нерешительный беглец. Во всем ином умея быть терпеливым, не имел я в этом мужества, не вынес отеческого гнева. Первым покушением отца моего было утвердить меня в Сасимах. Но так как не имело оно успеха, пускается он в новое плавание, и простирает ко мне руки, касается моей бороды, прося, чтоб я не оставался на низшей степени, но, трудясь вместе с ним (потому что его обременяла уже плоть), облегчал его труды. И каких не употребил он убеждений? «Тебя, любезнешний из сыновей, — говорил он, — умоляет отец, юного молит отец-старец, служителя молит тот, кто и по естеству и по двоякому закону твой владыка. Не золота, не серебра, не дорогих камней, не участков возделанной земли, не потребностей роскоши прошу у тебя, чадо, не домогаюсь того, чтоб сделать тебя другим Аароном и Самуилом, досточестным предстателем Богу. Ты, сын, принадлежишь Даровавшему тебя. Не обесчести меня, чтоб и к тебе был милосерден единый наш Отец. Прекрасно мое требование, по крайней мере, оно отеческое. Ты не живешь еще столько на свете, сколько прошло времени, как я приношу жертвы Богу. Сделай мне эту милость; сделай, или другой предаст меня гробу. Такое наказание определяю я за непокорность. Подари немногие дни остатку моих дней, а прочей своей жизнью располагай как тебе угодно».
Когда выслушал я это, и душа высвободилась несколько из под тяготившей ее ноши, как солнце из-за облаков; что тогда происходит, чем оканчиваются мои страдания? Рассудил я сам с собой, что нет еще беды, во избежание кафедры, исполнить желание отца. «Ибо это, — говорил я, — не удержать против воли меня, которого не связывают ни наречение, ни обещание». Вот до чего довел меня превозмогший страх!
Но когда родители мои переселились из этой жизни, сподобившись жребия, к которому давно поспешали, я не на добро остался свободным. Правда, что вовсе не касался я данной мне церкви, ни разу не совершал там служения Богу, не молился с народом, не возложил рук ни на одного из клириков; но что касается церкви отцовой (несколько людей благоговейных напали на меня и не переставали заклинать, угрожая успехами множества людей богомерзких); то имел я о ней некоторое попечение в продолжение краткого времени (не отрицаю сего), но имел как человек сторонний о Церкви чужой. Это самое всегда говорил я епископам, от глубины сердца прося у них, как дара, поставить кого-нибудь епископом этого малого града. По всей справедливости утверждал я, во-первых, что не принимал этой Церкви в управление по гласному наречению, а во-вторых еще, что моя давняя мысль — бежать и от друзей и отдел. Но я не мог их убедить, и одни по великой ко мне привязанности, а другие, может быть, по высокомудрию, хотели взять надо мной вверх. Поэтому пошел я сперва беглецом в Селевкию, к храму прославляемой девы Феклы, рассуждая, что, может быть, от такого средства, когда утомит их время, они убедятся отдать бразды другому. Там провел я немало времени. Но, опять встретившись со своими бедствиями, не нашел ни одной из выгод, каких ожидал. И дела, которых думал я избежать, как к сроку, явились ко мне в великом множестве.
Но здесь, конечно, самое трудное в моем слове. Впрочем скажу, хотя буду говорить и очень известное, скажу, чтобы вы, когда нет с вами меня, имели по крайней мере это слово во врачевство от скорби, в укор врагам, и в свидетельство друзьям, от которых я, ничем их не обидев, сам потерпел обиду.
Природа не произвела двух солнц, но два Рима, два светила для целой вселенной, древнюю и новую Державу. Они тем только различаются между собой, что один там, где начинает сиять солнце, а другой на западе. Но что касается красоты, они по красоте не уступают друг другу; и если спросить об их вере, один с давнего времени шел добрым путем и идет еще доныне, весь Запад связывая спасительным словом, как и должно первопрестольному в целом мире граду, который чтит всецелое согласие Божества, а другой (говорю это о моем, а потом уже не моем Риме) был прежде правошествен, но теперь не таков, напротив же, погряз в бездне погибели после того, как легкомысленный и исполненный всех зол город Александрия — эта безумная кипучесть, послал от себя мерзость запустения — Ария, который первый сказал, что не достопоклоняема Троица, неразделимую сущность рассекши на неравные части, в одном естестве разграничил пределы достоинству, отчего и мы разошлись по разным путям.
Однако же, как ни злосчастен был этот город, доведенный до такого состояния, и по закону времени (ибо всякий застаревший обычай обращается в закон) от неверия погибший жалкой смертью, в нем было еще малое семя жизненного дыхания, были души совершенные и слова веры, был народ, правда, малочисленный, но многочисленный перед Богом, Который приемлет в расчет не множество, но сердца, в нем было надежное насаждение, был самый драгоценный остаток.
К ним благодать Духа послала меня: обо мне думали, что значу нечто перед Богом, как человек, известный жизнью и словом, хотя всегда вел я сельскую жизнь. Меня приглашали многие и из Пастырей, и из овец, приглашали быть помощником народа, защитником слова, души безводные, но еще зеленеющие, освежить струями благочестия, с питательностью елея подлить света в светильник, а многооборотливые словосплетения, языков быстрых, которыми губится простота веры, — эти паутинные ткани, гнилые узы, смешные для крепких, но связывающие легкомысленных, разрешить и расторгнуть твердым учением, чтоб мог избежать сетей всякий, кто попал в них.
Так, не по доброй воле, но насильно увлеченный другими, пришел я туда, чтобы стоять защитником слова. Ибо носилась молва о каком-то сборище епископов, которые вводят в Церковь новоявившееся еретическое учение. То соединение с нами Бога-Слова, в какое вступил Он, Сам не изменившись, но прияв на Себя человека, имеющего душу и ум, доступного свойственным телу страданиям, целого прежнего Адама, кроме греха, это, говорю, соединение рассекается в новом учении. И оно вводит какого-то неумного Бога, как бы убоявшись, что ум вступит в противоборство с Богом. Но на таком основании убоялся бы я и телесной природы, потому что она еще намного дальше от Бога. Или, конечно, когда все имело нужду в спасении, определено было полностью погибнуть уму, который преимущественно перед всем надлежало спасти моему Богу, и который более всего погублен в первосозданном, потому что умом и принял он закон, и изменил закону! Но что было оставлено в небрежении, то и надлежало воспринять, и потом да спасет Слово не половину меня, который весь пострадал! И да не бесчестится Бог тем, что будто бы воспринял не целого меня, но один прах, душу неразумную, душу какого-то бессловесного животного, которое, конечно, и спасено, по твоему учению. Да удалит от себя подобные мысли всякий благочестивый! Ибо рассекающие земное благосрастворение, хотя и противоположным образом, однако ж, в некотором отношении равно грешат, как и те, которые необдуманно вводят двух сынов, одного от Бога, а другого от Девы.
Одни худо обсекают, а другие худо удваивают. Если существуют два сына, боюсь, что выйдет одно из двух: или будем поклоняться двум Богам вместо одного, или, если из благоговения не захотим потерпеть сего, Совокупленное поставим вне Божества. Хотя Бог не может потерпеть ничего такого, что терпит плоть, однако же естество человеческое приобщилось всецелому Богу, приобщилось не так, как Пророк, или кто-либо другой из людей боговдохновенных, приобщающийся не к Богу, но к Божьим дарам, а, напротив, приобщилось так, что Бог в естестве человеческом пребывает Своею сущностью, как солнце в лучах. Поэтому да не будет у нас о них слова, если не хотят поклоняться Богочеловеку, как единому и воспринявшему, и одновременно воспринятому, безлетному и подчинившемуся времени, сущему от единого Отца и от единой Матери — двум естествам, сочетавшимся в единого Христа!
Но в каком положении были мои дела? Явившись туда, встретил я множество бедствий. Сначала город пришел в волнение, восстал против меня, будто бы вместо единого Бога ввожу многих богов. И это было неудивительно. Их учили так, что вовсе не знали они благочестивого учения, не знали как Единица умопредставляется троично, и Троица — единично, если в обоих случаях умопредставлять благочестиво. А простой народ увлекается в пользу страждущих. Так, ощутив жалость к тогдашнему своему предстоятелю и пастырю, стоял за бедствующего и этот многочисленный народ, исполненный высокого о себе мнения, почитавший для себя крайним позором не одержать в чем-нибудь верха. Умолчу о камнях — этом угощении, каким встретили они меня, и укорю только за то, что были неудачны в выборе цели и метили в тех, в кого попасть было напрасным убийством. А потом меня, как убийцу, представили правителям города, которые смотрели как-то свысока и надменно, и у которых один был закон — домогаться народной к себе благосклонности. К ним представили меня, который, как ученик Слова, никогда не сделал и не помыслил ничего зловредного. И защитником мне в слове предстал Христос, помогая моему защитительному слову. Он спасал и отданных в сожительство львам; Он оросил огонь в прохлаждение юношам; Он из кита сделал молитвенный дом благочестивых; Он и меня прославил на суде чуждом.
Потом обнаружилось ужасное ревнование в моих; они влекут меня к какому-то Павлу и Аполлосу, которые никогда за нас не воплощались и не проливали крови в драгоценном страдании, между тем как именуемся их именем, а не именем Спасшего нас. С ними все приводится в движение; все потрясено, как будто Церковь благоденствует в других отношениях. Но как устоят корабль, или город, или воинство, или единство хора, или дружелюбный дом, когда в них больше разрушающего, нежели скрепляющего? Это самое и было тогда с Христовым народом. Благородное порождение сие еще не окрепло, не приобрело смелости, не отрешилось от детских пелен, не оперлось еще нежной стопой на землю, как уже в глазах родителей было посечено, брошено наземь, истерзано волками, жаждавшими моего безчадия.
Несносно им было, что человек самый бедный, сгорбленный, поникший в землю, одетый худо, обуздавший чрево слезами, страхом будущего и другими злостраданиями, странник, скиталец, не имеющий ничего привлекательного для взоров, скрытый во тьме земной, берет преимущество перед людьми, отличающимися силой и красотой. От них слышны были почти такие слова: «Мы льстим, а ты нет; мы чтим высокие престолы, а ты чтишь богобоязненность; мы любим дорогие яства, а ты любишь дешевую пищу, в которой вся приправа — соль, и презираешь соленую горечь высокомерия. Мы рабы времени и народных прихотей, отдаем ладью свою всякому подувшему ветру, у нас учение, наподобие хамелеонов, или полипов, принимает непрестанно новый цвет, а ты — неподвижная наковальня. Какая надменность! Как будто всегда одна вера, что так слишком стесняешь догмат истины, ступая все время по одной скучной стезе слова. Для чего же тебе, превосходнейший, и народ привлекать говорливым своим языком? Для чего с успехом низлагать предающихся худым мудрствованиям в заблуждениях всякого рода? Для чего не одинаковым быть для друзей и для посторонних, но для одних магнитом, а для других пращею?»
Но если это не худо (как и действительно не худо), для чего негодуешь, как будто встретив какую-то необразованность? Если же худо (как это тебе одному кажется), суди правдиво, как Божий предстоятель. Порази меня, который впал в погрешность, но не трогай народ, который не сделал никакой неправды, кроме того, что любит меня и покорился моим наставлениями.
В состоянии еще был я сносить первые нападения. Хотя новость изумила меня не надолго, подобно грому, внезапно поразившему слух, или быстроте молнии, облиставшей непривычные глаза, но на мне не было еще ран, и мог я все перенести. И надежда, что дела примут счастливый оборот, и в другой раз не случится со мной того же, убеждала меня легко переносить несчастье. Но из этого самого вскоре произошли для меня новые беды. Как мне описать труды свои? Как мог привести в исполнение такое злое дело ты, изобретатель всякого зла, завистливый демон? Меня низложили не кровь, не жабы, не тучи вшей, не песьи мухи, не истребление скотов, не струпы, не град, не саранча, не тьма, не губительство первородных — это последнее из бедствий, какие, что всякому известно, были казнями для свирепых египтян, а наконец меня сокрушили и не волны Красного моря, потопившие народ. Что же поколебало меня? Легкомыслие египтян. А как поколебало? Это стоит того, чтобы рассказать о сем, ибо может послужить вечным памятником позора для злых.
У нас в городе был человек женоподобный, какое-то египетское привидение, злое до бешенства, пес, и пес из мелких, уличный прислужник, Арей, безгласное зло, китовидное чудовище, красный, черноволосый, курчавый, косматый. Курчавым был он издавна, а космы изобретены вновь, потому что искусство — второй творец. Чаще всего это бывает делом женщин, а иногда и мужчины золотят и завивают волосы, остриженные по-философски. Употребите же в дело, мудрецы, и те притиранья, которые на лицах у женщин. Ибо для чего одним мудрым женам можно пользоваться этим неприличным и худым благообразием, которое безмолвно служит вывеской нравов? Что Максим не принадлежит уже к числу мужчин, это таилось до времени, а теперь показала его прическа. Для нас удивительно в нынешних мудрецах, что природа и наружность у них двойственны, и жалким образом принадлежат они обоим полам; по волосам походят на женщин, а по жезлу на мужчин. Этим хвастался и Максим, как человек, значащий что-то в городе; у него плечи всегда осенялись золотыми кудрями, с волос, как из пращей, слетали умствования, и всю ученость носил он на теле. Он, как слышно, прошел по многим лукавым путям, но об иных пусть вспоминают другие, у меня нет и времени входить в исследование всего; впрочем, это имеется во многих записях у градоправителей. Наконец утвердился он в этом городе.
Здесь у него недоставало привычной ему пищи, но глаз был зорок, и чутье у него было мудрое, потому что нельзя не назвать мудрым и этого горького для меня замысла — низложить с кафедры меня, который не имел ее, и вообще не почтен был никаким титулом, а только охранял и примирял народ. Но еще мудрее то, что всю завязку дела, как опытный изобретатель и составитель козней, ведет он не через посторонних, но через меня же самого, человека совсем к этому не привыкшего, совершенно не экономного с хитростями и привыкшего уважать другого рода хитрость, а именно, чтоб сказать нечто мудрое, похвалить, когда скажет это другой, и из Божественных книг извлечь самое их сердце.
При описании такого бедствия хочу сказать одно новое слово. Надлежало бы всем быть одинокими по нравам, или неопытными, или ухищренными в зле, потому что меньше вреда терпели бы одни от других, если бы нравы у всех были уравновешены, или согласны. А теперь добрые делаются добычею злых. Что значит такое смешение твари? Как много неравенства в тех, которых Бог взаимно соединил между собой. Кто из скромных в состоянии приметить, как человек злонравный хитрит, завязывает, приводит в исполнение свои козни, всегда умея закрыть себя тысячами уверток? И кто готов на негодный поступок, тот за всем наблюдает и высматривает удобное время. А кто расположен к доброму, тот по природе медлителен и недеятелен в подозрении чего либо худого, от чего добродушие и уловляется удобно.
Смотрите же, как и с каким искусством этот человек приводит в исполнение свой умысел. В нем видишь какого-то нового египетского Протея. Он делается человеком благомыслящим и весьма верным. Кто был так расположен ко мне, как этот Максим? Он жил со мной под одной кровлей, делил одну трапезу, разделял мои мнения и предположения. И это нимало не удивительно. Как будто какой-то большой пес, он лаял тогда на людей зломудренных, а мои поучения хвалил усердно.
Но вместе с этим заимствовал он от служителей алтаря какую-то болезнь, остаток первоначального недуга. А это было врожденное зло — непрекращающаяся зависть, потому что порок не без труда приводится в изнеможение. Над ними то не правдивым, но своевольным судьею стал Максим, и, отыскав двух споспешников своей злобы, первого и второго человекоубийцу, едва наконец разрешился от своего бремени, породив аспида. Первый из сих споспешников был демон, некогда ангел, а второй — пресвитер этого народа, по уму еще более, нежели по телу, варвар. Он не был мной забыт, не видал от меня никакого пренебрежения, всегда пользовался первенством и в почестях, и в сопрестолии (внемли, Христос, о, непогрешительное в судах око, если только прилично призывать здесь Христа!) и вдруг стал чревоболеть лукавой и злонравной ненавистью. Увы! Как оплачу сие? Чистое небо покрылось тьмой; нашло на меня вдали скопившееся зло — египетская туча. Сперва появились соглядатаи, каких в избранную израильскую землю посылал некогда доблестный Моисей. Но это были не Иисус и Халев — мудрецы, а нечто наглое из юношей и старцев, Аммон, Апаммон, Арпократ, Стип, Родон, Анувис, Эрманувис — египетские боги, в виде обезьян и псов преставшие демоны, жалкие и буйные моряки, которые недорого себя продают, за небольшую монету охотно (только бы нашлись) предлагают многих богов. А вскоре потом прибыли и пославшие сих соглядатаев, достойные такого полчища вожди, или пастыри, если о псах приличнее сказать последнее. Но больше ничего не произнесу; хотя много у меня в готовности слов, и они приводят в трепет мою внутренность, как завязанный мех, в котором бродит молодое вино, или как кузнечные меха, которые наполнены воздухом. Впрочем, уважаю пославшего их, хотя он и легкомыслен, уважаю и их самих, как людей, которых, может быть, нужно и извинить несколько, потому что увлеклись по грубости, действовали по наущению других, а именно тех, кого злыми на меня сделала здесь зависть.
Решите, мудрые, мою задачу. Для меня это непонятно, и разве растолкует какой-нибудь мудрец. Отчего сам Петр (Архиеп.Александрийский), этот судия пастырей, сперва писанием своим, которое явным образом не заключает в себе никакой двусмысленности, как в этом уверяет самое письмо его ко мне, признал меня возведенным на престол и почтил знаками своего утверждения, а теперь вместо девы оказался для меня ланью? Это — дело темное, которое требует объяснения. Видали ли что более похожим на лицедейство, хотя на свете и много разыграно лукавых дел?
Но увидят и еще нечто более забавное. Один из пирующих (2 Ездр. 11,12) говорил, что всеми владеет вино, другой утверждал, что всеми владеют женщины, а мудрый сказал, что владеет истина. Но я присовокупил бы и золото и сказал, что ему принадлежит владычество. Им без труда все приводится в движение; и нимало не странно, если одно только мирское побеждает у нас дух.
Но спросят: откуда золото у этого пса? Один пресвитер прибыл сюда из Фасса и привез золото тамошней церкви, чтоб купить на него проконнийский мрамор. Обласкав этого бедняка, при содействии других, связав его множеством надежд (ибо худые с худыми сходятся скоро), Максим добыл у него золото, приобрел этого на все пригодного служителя, верного помощника, искреннего товарища. И вот доказательство! Те самые, которые прежде уважали меня, начинают теперь презирать, как бесполезного и безнадежного друга, и, подобно стрелке в весах, легко склоняются на худшее.
Была ночь, а я лежал больной. Как хищные волки, явившиеся вдруг в загоне овец, с немалым числом наемных моряков (которыми легко приводится в воспламенение Александрия, потому что к этим морякам пристают и умные люди), они спешат постричь этого пса и возвести на кафедру прежде, чем стало то известно народу, вождям Церкви, и даже мне, если более не вождю, то, по крайней мере, псу этого стада. Они говорят, что так было им приказано. Вот как Александрия воздает за труды! Пусть судит об этом кто-либо другой, к вам благорасположенный!
Настало утро! Клир (потому что клирики жили близко) приходит в воспламенение, молва быстро переходит от одного к другому, и разгорается самый сильный пожар. Сколько стеклось людей чиновных; сколько посторонних и даже сомнительной веры! Не было человека, который бы, видя такое вознаграждение за труды, не раздражился тогдашним поступком. Но к чему продолжать речь? Немедленно с гневом удаляются они из храма, скорбя о том, что не достигли цели. Но чтобы не пропадало понапрасну начатое зло, доводят до конца и остальную часть своего лицедейства. Почтенные и богоугодные эти люди, в сопровождении нескольких мирян из числа самых презренных, вошли в бедное жилище свирельщика и там остригли волосы самому злому из псов, впрочем не употребив ни уз, ни насилия, потому что этот пес готов был и на большее, назнаменуют его пастырем. Свершилось посечение густых кудрей, без труда уничтожен этот долговременный труд рук, а сам он приобрел из этого то одно, что обнаружена тайна волос, в которых заключалась вся его сила, как повествуется сие и о судии Самсоне, что остриженные волосы предали его врагам, в угоду которым обрезала их женщина, и произвела эту безвременную и губительную жатву. Но из псов сделанный пастырем опять из пастырей стал псом, и (какое бесчестие!) псом покинутым. Не носит уже он красивых волос, но не владеет и стадом, а бегает опять по мясным рынкам за костями. Что ж сделаешь с прекрасными своими волосами? Сновали будешь тщательно их отращивать? Или останешься таким посмешищем, как теперь? То и другое срамно, а между этими двумя крайностями невозможно найти ничего среднего, кроме одной удавки. Но скажи также, где положишь, или куда пошлешь эти остриженные волосы? К лицедеям ли на зрелище, или к девам, и к каким тогда девам? Не к своим ли коринфским? Не к тем ли, с которыми некогда ты, о всемудрый, один на один упражнялся в богоугодных подвигах! За все это назову тебя лучше псом небесным.
После этого город столько скорбел о тогдашних происшествиях, что все были смущены, всякий распространял о Максиме ненавистные слухи в осуждение его жизни, и что доселе таилось в мысли, то гнев вывел наружу. Каждый присовокуплял от себя что-нибудь новое; и из всего этого составлялось стройное изображение одного совершенного негодяя. Как в теле, при больших недугах, появляются и малые немощи, остававшиеся неприметными, пока человек был здоров, так и у Максима все прежние худые дела были выставлены на позор последним возмутительным поступком. Но никогда не стану разглашать их я. Пусть знают об этом те, которые говорят. Я, хотя и потерпел обиду, однако же из уважения к прежнему замыкаю уста.
«Итак, что же? Не вчера ли был он в числе твоих друзей? Не вчера ли удостаивал ты его самых великих похвал?» Так, может быть, возразит мне иной, кто знает это дело и захочет обратить мне в вину тогдашнюю готовность, о какой уважал я даже худших из псов. Точно, я был в неведении, достойном порицания, как Адам, обольщен был зловредным вкушением, горькое дерево прекрасно было на вид, меня обманула личина веры, какую видел я на его лице, обманули и притворные слова. А кто верен, тот всех доверчивее, легко привлекается благоговением другого, будет ли оно истинное или мнимое. Конечно, это еще добрая немощь. Ибо всякий то и думает, чего желает. И скажите, премудрые, что надлежало мне делать? Что иное, по вашему мнению, сделал бы кто из вас самих? Церковь находилась тогда в таком еще тесном положении, что немало для меня значило собирать и солому. Стесненные обстоятельства не дают такой свободы, какую можно иметь во времена изобилия. Для меня очень было важно, если и пес ходит на моем дворе, и чтит Христа, а не Геракла, Но здесь было нечто и большее. О том изгнании, какому подвергся Максим за срамные дела, уверял он, что потерпел сие ради Бога. Он был наказан бичами, а мне казался победоносцем. Если это тяжкая вина, то знаю, что не один раз и во многом грешил я подобным сему образом. Простите же меня, судии, за это прекрасное прегрешение. Максим был самый негодный человек, но я уважал его, как доброго. Или скажу нечто и более отважное. Вот отдаю мой говорливый, неумеющий приноравливаться ко времени язык. Кто хочет, отсеки его без милосердия. И что же? Разве он не отсечен уже? Если угодно, то это действительно так. По крайней мере давно он молчит, и долее еще будет молчать, может быть, в наказание за неблаговременность, и в поучение, что не всем он приятен. Но каково и это? Позвольте присовокупить еще одно. Лукавство подлинно идет вопреки здравому рассудку. Кого и доброта не сделала кротким, из того могло ли что сделать всякое другое средство? Вот и самая честь — для него уже укоризна. Каким назовешь ты нрав этого человека? Весьма худым. И если это верно, не доискивайся большего. А если не правда, то не соглашайся и на прежнее. Что может быть неоспоримее этого?
Так бесчестно прогнан отсюда этот злой человек, вернее же сказать, прогнан прекрасно, потому что был зол. Поскольку же царь Востока, готовя гибель варварским племенам, находился в фессалоникийской крепости, то смотри опять, что замышляет этот здешний пес. Взяв с собой подлую толпу египтян (имею в виду тех, которые постригли его так безобразно), направляет он путь в воинский стан, чтобы царским указом утвердить за собой кафедру. Но там еще ничей слух не был расположен ко мне худо и не внимал клевете, поэтому Максим и там с великим гневом и страшными проклятиями отринут, как пес, и вскоре скрывается в Александрию, сделав это одно справедливое и умное дело. Ибо с наемной толпой бездомных людей нападает на Петра, у которого было двойное перо, и который без труда писал все, хотя бы это и противоречило одно другому. Сего-то старца теснит Максим, требуя себе престола, на который надеялся, а в противном случае грозя, что самого не оставит на престоле. Наконец градоправитель, опасаясь (как и справедливо было), чтобы раздуваемое пламя к старым бедствиям не присовокупило еще новых, выгоняет его вон. И теперь, по-видимому, он спокоен. Но боюсь, чтобы эта страшная, чреватая градом туча, нагнанная сильным ветром, не разразилась над теми, которые вовсе того не ожидают, потому что злонравие никогда спокойно быть не может, хотя оно теперь и связано, но не сделается благоразумнее. Такова-то философия нынешних псов! Это псы лающие, чем единственно и похожи они на псов. Что же такое в сравнении с ними Диоген, или Антисфен? Что перед ним и Кратес? Ни во что ставь философию Платона; ничего не значит портик. Тебе, Сократ, доныне принадлежало первенство. Скажу нечто вернее самой Пифии. Всех мудрее Максим.
А я бедствую, как едва ли бедствовал какой смертный; так было со мной с самого начала; так, и еще более, продолжается и теперь. И великое благодарение трудам на суше, опасностям на море, и тем страхам, которыми я спасен! Они, поставив меня выше всего коловратного, явным образом обратили к высшему. Однако же не перенес я тогдашнего бесчестия и с радостью ухватился за открывшийся предлог. Как только узнал, что этот негоднейший человек пострижен, хотя окружили меня все друзья, составили около меня неприметную стражу, охраняя мои движения, выходы и возвращения, однако же, поскольку все враги мои видели эту борьбу, и происшедшее разделение почитали низложением самого учения, смотря на все это и не имея терпения перенести (не отрицаю этого), испытал я на себе нечто свойственное человеку простому, а не мудрому. Тотчас, как говорят, поворотил я корму назад и поворотил не слишком искусной рукой. Никто бы, может быть, и не догадался; но у меня вырвалось какое-то прощальное слово, которое изрек я в скорби отеческого сердца. «Блюдите, — сказал я, — всецелую Троицу, как предал вам, возлюбленным чадам, самый щедрый отец; помните, любезнейшие, и мои труды». Едва народ услышал это слово, один нетерпеливый громко вскричал, и, как рой пчел, изгнанный дымом из улья, они вдруг поднимаются и оглушают криками, и мужчины, и женщины, девы, юноши, дети, старики, благородные и неблагородные, начальники, воины, живущие на покое; все равно кипят гневом и любовью, гневом на врагов, любовью к Пастырю.
Но не в моих было правилах принудить преклонить колени и обрадоваться утверждению на престоле, которое не было вполне законно, если не могли меня принудить и к принятию законного престола. Чтобы достигнуть желаемого, избирают другой путь, прибегают к сильным заклинаниям и молениям, просят, чтобы я, по крайней мере, остался у них, помогал им и не предавал паствы на расхищение волкам. Можно ли было удержаться от слез? Анастасия, наичестнейший из храмов, в котором воздвигнута вера, поверженная на землю, Ноев ковчег, который один избежал всемирного потопа и сохранил в себе семена нового православного мира! К тебе отовсюду стекался многочисленный народ, потому что приближалась самая опасная и решительная минута — одержать верх ил и мне, или народной любви. А я посреди их, безгласный, в каком-то помрачении, не в состоянии был ни остановить шума, ни обещать того, о чем просили. Одно было невозможно, от другого удерживал страх. Все задыхались от жары, обливались потом. Женщины, особенно уже ставшие матерями, в страхе напрягали свой голос, дети плакали; а день клонился к вечеру. Всякий клялся, что не отступится от своих домогательств, хотя бы храм сделался для него прекрасным гробом, пока не исторгнет у меня одного желанного слова. Некто (для чего ты, слух мой, не был загражден в то же самое мгновение), как бы вынужденный скорбью, сказал: «Ты вместе с собой уводишь и Троицу». Тогда убоявшись, чтобы не случилось какой беды, не клятвой обязался (похвалюсь в этом несколько при Боге, я никогда не произношу клятв с тех пор, как омыт по дарованию Духа), но дал слово, за которое ручался мой нрав, что останусь у них, пока не явятся некоторые епископы, которых тогда ожидали. Тогда и я надеялся получить избавление от чуждых для меня забот. Так с трудом мы разошлись, для той и другой стороны приобретя тень надежды.
Они воображали, что теперь я уже их; а я рассуждал, что остаюсь не на долгое теперь время.
Так было дело. И опять засияло Божие слово, казалось, что поредевший несколько воинский строй снова сгущается от расторопных распоряжений военачальника, или разрушенный местами оплот быстро растет под множеством рук. Еще прежде принявшие на себя узы догматов и потом присоединившиеся ко мне, как только увидели, чему я подвергся, возлюбили меня крепче. Одних приводила ко мне проповедуемая Троица, учение о Которой было изгнано на долгое время, но не скажу, чтоб оно издавна погребено было совершенно, нет, это была отечественная проповедь, и теперь она возвращалась в свое отечество. Она была здесь и прежде, потом прекратилась, но теперь явилась снова, удостоверяя тем в воскресении из мертвых. А в других было уважение, может быть, и к моим словам. Иные же притекали ко мне, как к терпеливому подвижнику. Другим приятно было видеть меня, как дело собственных рук. И об этом пусть одни спросят у знающих, а другие расскажут незнающим, если найдутся люди, которые были бы так удалены от нас и от преобладающего ныне владычества римлян, пусть, говорю, расскажут, чтобы могло быть это пересказано и во времена последующие, пересказано, как одно из небывалых еще в свете бедствий, приносимых к нам непостоянным течением времени, которое ко всему доброму примешивает в большей мере худое. Не говорю уже о правоверном народе, о сем благородном плоде моего чревоболения. Об них можно сказать только, что, поскольку не было у них единомыслящего с ними Пастыря, то, как при безводии бегут к первой показавшейся влаге, и в совершенной тьме — к малому свету, так и они стекались ко мне, чтобы в моем слове найти себе пособие от голода. Но что сказал бы иной о людях, чуждых вере, припоминая, как и они восхищались словом?
Много путей, которые слишком уклонились от пути законного и непогрешимого. Много путей, которые ведут в бездну погибели. На эти-то пути растлитель увлекает образ Божий, чтоб через это найти к нему какой-нибудь доступ, разделяя у нас мысли, а не языки, как в древности разделил Бог. Это было причиной нездоровых учений; одни не знают иного Бога, кроме случайного стремления, каковым будто бы составилась и управляется эта вселенная, другие вместо единого Бога вводят множество богов, и кланяются собственным своим произведениям, иные все земное лишают Промысла и ставят в зависимость от сопряжений звезд, другие, быв избранным Божиим народом, распяли на кресте Сына, думая тем почтить Отца, иные поставляют благочестие в исполнении маловажных заповедей, иные отрицают ангелов, духов и воскресение, или отметают пророческие писания, другие в законных сенях чествуют Христа; иные чтут Глубину, Молчание — довременные природы, и эонов — андрогинов, это дети Симона, волхва, и их порождения, то слагающие Божество из букв, то ветхий и новый Завет приписывающие двум богам — жестокому и всеблагому, то вводящие три неподвижные природы: духовную, плотскую и среднюю между обеими, то с восторгом принимающие Манесову первобытную тьму, то нечестиво чествующие Монтанова Духа, или суетное превозношение Новата, наконец сократители всецелой Троицы и разделители нераздельного естества. А от них, как от одной гидры, расплодилось многоглавое злочестие; от них происходит и тот, кто одного Духа называет тварью, и тот, кто к Духу прилагает и Сына; от них происходят и те, которые вводят современного кесарю Бога, или ни с чем несообразно приписывают Христу призрачный образ, или допускают другого Сына, земного, или утверждают, что спасен человек не полный, не имеющий ума. Таковы, скажу кратко, сечения правой веры, таковы родоначальницы всех нелепых учений.
И кто же из них был тогда настолько упорен, чтоб не склонить слуха к моим словам? Одних пленяла сила учения, других делал кроткими образ выражения. Без вражды, не столько с укором, сколько с сердоболием вел я речь; сетовал, а не поражал, и не превозносился, как другие, скоротечным и непостоянным временем. Ибо какое общение у Слова с земной властью? Не делал я щита своему неразумию из дерзости. Это слишком ухищренно и только каракатице свойственно изрыгать черноту из своих внутренностей, чтобы в темноте избежать обличений. Напротив, в словах своих соблюдал я кротость и благоприличие, как защитник Слова кроткого, сострадательного, не наносящего никому ударов. Потому и побежденным оставаться славно, но еще гораздо честнее одерживать верх над приобретаемым для Бога невольным убеждением. Так было начертано на моих скрижалях!
Но был у меня и другой, так же ясно и прекрасно начертанный, закон обучения, а именно следующий: не признавать единственным путем к благочестию этого легко приобретаемого и зловредного языкоболия, не метать таинственных учений без всякой пощады на зрелищах, на играх, во время упоения, среди смеха, когда сердце разнежено песнями, не метать языком, который не очищен предварительно от мерзких речей, не метать слуху, который осквернен и чужд Христа, и не обращать в шутку того, что с трудом уловляется, но доказывать благочестие более всего исполнением заповедей, тем, чтобы питать нищих, принимать странников, ходить за больными, постоянно проводить время в псалмопениях, молитвах, воздыханиях, слезах, возлежаниях на голой земле, в обуздании чрева, в умерщвлении чувств, в подчинении доброму порядку раздражительности, смеха и уст, наконец усмирять плоть силой Духа. Ибо много путей к спасению, много путей, ведущих к общению с Богом. Ими надо идти, а не одним путем слова. Достаточно учение простой веры, которой без мудрствований по большей части спасает Бог. А если бы вера доступна была одним мудрым, то крайне беден был бы наш Бог.
Но ты любослов; ты исполнен ревности; для тебя несносно, если не польется у тебя слово! И в этом случае желаю тебе не больше, чем то, что свойственно человеку. Говори, но со страхом; говори, но не всегда, не обо всем, не всякому и не везде; знай, кому, сколько, где и как говорить. Всякой вещи, как ты слышишь, есть свое время, а всего лучше всему мера, по слову одного из мудрых. Не сходятся между собой пределы мидян и фригиян; не сходятся между собой учения внешних и мои слова. У тех говорятся речи напоказ, в собрании молодых людей и для образца им, в них не важны ни успех, ни неудача. Ничто так не бессильно, как тень тени. Но у нас одна цель — говорить истину. Поэтому нельзя без страха так, или нет, вымолвить слово. Путь с обеих сторон окружен стремнинами; едва соступишь с него, тотчас упадешь, а упадешь прямо во врата адовы. Поэтому нужна особенная осторожность в словах, чтобы умно говорить и умно слушать. Иногда же, равно избегая того и другого, нужно пользоваться правдивым мерилом — страхом. Слух меньше подвергает опасности, нежели язык. Но еще меньше будет опасности, если ничего не примешь и слухом, но побежишь прочь. Для чего тебе прикасаться к гною и умертвить свой ум? Для чего тебе приближаться к дыханию бешеной собаки?
Сему научился я из законоположений Писания, которыми и был напитан еще прежде, нежели собрался с собственным своим умом. Так действовал я на граждан и на чужаков, и стал уже одним из богатых земледельцев, хотя жатва моя не вся сразу готова была к сбору. И некоторые из терний только что перестали быть дикими, а иные выравнивались, в другие только вкладывалось семя, иные были еще в молоке, у иных едва показывался из земли росток, другие дали зелень, у других завязался стебель, другие наливались, а иные побелели к жатве, иные были на гумне, другие лежали в кучах, одни вывевались, другие стали чистой пшеницею, а иные и хлебом, что составляет конец земледелия. Но этот хлеб кормит теперь не трудившегося на земле делателя, а тех, которые не пролили и капли пота.
Здесь желал бы я завершить свое слово и ничего не говорить о том, что недостойно слова. Но теперь не дозволяет мне это дальнейший ход дел, из которых иные текли для меня успешно, а о других не знаю, что и сказать, к какому причислить их разряду, и кого похвалить.
Таково было мое положение, когда внезапно прибыл из Македонии Самодержец, после того как он остановил тучу варваров, которых воодушевляли и надежда на свою многочисленность, и дерзость. Государь, что касалось веры в Бога, не был зломыслен, мог удерживать в нужных пределах души более простые, сам усердно чтил Троицу (говорю это от чистого сердца, и то же подтверждают все, безопасно утвердившиеся на прочном основании), но у него не было такой горячности духа, чтобы настоящее уравнять с прошедшим, самому времени предоставив отразить удары времени. Или, может быть, имел он и горячность духа, но ей не равнялась (как это назвать? Научите сами) отважность или дерзость А может быть, лучше наименовать сие предусмотрительностью, потому что и сам признаю законным не принуждать, но убеждать, и нахожу это более полезным как для нас самих, так и для тех, кого приводим к Богу.
Невольное, сдерживаемое силой, как стрела, остановленная тетивой и могучею рукой, или ручей, отовсюду прегражденный в своем течении, при первом удобном случае презирает сдерживающую силу. А добровольное навсегда твердо, потому что связано неразрешимыми узами любви. С такой мыслью, как полагаю, и царь не давал пока места страху, всех привлекал кротостью, желая лучше, чтоб действовали свободно, а не только из повиновения писаному закону.
Когда же обрадованный Государь прибыл к нам, которые втрое более обрадовались его приезду, тогда насколько почтил он меня при первом свидании, как благосклонно и сам говорил со мной, и меня выслушал! Но нужно ли говорить об этом мне? Слишком было бы стыдно, если бы подумали, что такие вещи дорого ценю и я, для которого дорого только одно — Бог. Но вот чем закончил он разговор со мной: «Через меня, сказал он, Бог дает тебе и твоим трудам этот храм».
Слова сии казались невероятными, пока не приведены были в исполнение, потому что в городе готовились противиться этому всеми мерами; кипение страстей было сильно и ужасно, решались не уступать, но удерживать за собой все, чем владели, хотя бы случилось что и неприятное. А если бы к уступке принудили их силой, то стоило им обратить несколько гнева на меня, над которым не трудно было взять верх. Но так сказал Государь, и я ощутил в себе какой-то трепет удовольствия, смешанный с содроганием ужаса. Христос мой, призывающий нас к страданиям теми страданиями, какие Сам претерпел! Ты и тогда был мздовоздаятелем моих трудов, будь и теперь моим утешителем в злостраданиях!
Наступило назначенное время. Храм окружен был воинами, которые в вооружении, в великом числе, стояли рядами. Туда же, как морской песок, или туча, или ряд катящихся волн, стремился, непрестанно прибывая, весь народ, с гневом и мольбами, с гневом на меня, с мольбами к Державному. Улицы, ристалища, площади, даже любое место, дома с двумя, с тремя жилищами наполнены были снизу доверху зрителями, мужчинами, женщинами, детьми, старцами. Везде суета, рыдания, слезы, вопли — точное подобие города, взятого приступом. А я, доблестный воитель и воевода, с этим немощным и расслабленным телом, едва переводя дыхание, шел среди войска и рядом с императором, возводя взор ввысь и ища себе помощи в одних надеждах; наконец, не знаю как, вступил в храм.
Стоит примечания и следующее обстоятельство. Тогда многим казалось оно даже выше всякого слова, а именно тем, для которых не просто и все, что они видят, особенно в важнейшие мгновения времени. А я, который не меньше всякого другого не склонен верить чрезвычайному, не имею причины не верить утверждающим это, потому что оспаривать все без разбора хуже, нежели иметь готовность всему беспрекословно верить. Одно показывает легковерие, а другое — дерзость. Какое же это чудо? Пусть провозгласит о нем миру моя книга, и да не скроется от потомства такой дар благодати.
Было утро, но над целым городом лежала еще ночь, потому что тучи закрывали собой солнечный круг. Это всего менее прилично было тогдашнему времени, потому что при торжествах всего приятнее ясная погода. В этом и враги находили для себя удовольствие: они толковали, что совершаемое неугодно Богу. И мне причиняло сие тайную в сердце печаль. Но когда я и порфироносец были уже внутри священной решетки, вознеслась от всех общая хвала призываемому Богу, раздались восклицания, простерлись вверх руки; вдруг, по Божию велению, сквозь разошедшиеся тучи засияло солнце, так что все здание, дотоле омраченное, мгновенно сделалось молниевидным, и в храме все приняло вид древней скинии, которую покрывала Божия светлость. У всех прояснились и лица и сердца.
Такое зрелище внушило смелость. В громких восклицаниях, как чего-то единственно недостававшего к настоящей радости, требуют меня; говорят, что для города от державной власти будет первой, самой важной, лучшею самого престола наградой, если константинопольскому престолу дан буду я. Таково было требование и чиновных и простолюдинов; все в равной мере желали этого. О сем кричали наверху женщины, почти забыв, чего требует от них благоприличие. Все оглашалось как бы какими-то невероятными раскатами грома. Наконец, велев встать одному из восседавших со мной (а у меня не было тогда силы в голосе, от смущении и от страха), чужими устами проговорил я следующие слова: «Удержите, удержите ваши крики; теперь, конечно, время благодарению; после займемся и делами». Народ с рукоплесканиями принял слова мои, потому что обнажен был один меч, но опять скрыт в ножнах, и дерзость из храма; похвалил меня. Такой конец имело это собрание, которое так много меня устрашало; и весь страх кончился тем, что обнажен один меч, но опять скрыт в ножны, и дерзость пламенного народа пресечена.
Но что было после, не знаю как продолжать о том слово, потому что и самый предмет приводит меня в затруднение. Лучше бы кто-либо другой кончил начатое мной повествование, потому что стыжусь слышать себе похвалы, когда и другой говорит обо мне хорошо. Такой у меня закон! Впрочем, буду говорить, соблюдая умеренность, насколько могу.
Я оставался дома. Город после того, как стал принадлежать нам, прекратил свои грозные на меня рыкания, но издавал еще глухие стоны, подобно исполину, который, как сказывают, пораженный молнией близ горы Этны, изрыгал из глубины и дым и огонь. Как же надлежало мне поступить в этом случае? Научите меня ради Бога, скажите вы, властвующие ныне, вы — собрание жалких юношей, у которых кротость почитается слабостью, а упорство и злонравие — мужеством? Должен ли я был, без меры воспользовавшись обстоятельствами и властью, толкать, гнать, свирепствовать, воспламенять? Или надлежало мне врачевать лекарствами спасительными? В последнем случае можно было извлечь две выгоды, и их сделать умеренными своею умеренностью, и себе приобрести славу и благорасположение. Это было справедливо; так и всегда буду действовать, а всего более так прилично было действовать тогда. Во-первых, надобно было показать, что приписываю это не столько счастливому стечению обстоятельств, сколько Божию могуществу. Имея самого надежного советчика — Слово, какой совет получаю от этого доброго советника? Все тогда кланялись гордыне чиноначальствующих, особенно тех, которые имели силу при дворе и не способны были ни к чему другому, как только собирать деньги; трудно и сказать, с каким усердием и с какими происками припадали тогда к самым вратам царевым; друг друга обвиняли, перетолковывали, употребляли во зло даже благочестие, одним словом, отваживались на всякие постыдные дела. Один я признавал для себя лучшим, чтоб меня любили, а не преследовали ненавистью. Я хотел снискать уважение тем, что меня редко видели; большую часть времени посвящал Богу и очищению, а двери сильных земли предоставлял другим.
Сверх того я видел, что одни, причинив мне обиду, как сами себе сознавались в том, беспокоились о последствиях, а другие, что естественно, имели нужду в новых моих благодеяниях. Поэтому одних избавил я от страха, а другим помог по мере нужды каждого и насколько сам был в силах. Для примера скажу об одном из многих случаев.
Однажды оставался я дома, не занимаясь делами по болезни, которая посещала, не раз посещала меня вместе с трудами; и вот та нега, какой предавался я по мнению моих завистников! В таком был я положении; вдруг входят ко мне несколько простолюдинов и с ними молодой человек, бледный, с всклокоченными волосами, в печальной одежде. Я свесил немного ноги со своего одра, как бы испугавшись такого явления. Прочие, наговорив, как умели, много благодарений и Богу и царю за то, что даровали нам настоящий день, сказав немало слов и мне в похвалу, удалились. А молодой человек припал вдруг к моим ногам, и оставался у них каким-то безмолвным и неподвижным от ужаса просителем. Я спрашивал: кто он, откуда, в чем имеет нужду? Но не было другого ответа, кроме непрерывных восклицаний. Он плакал, рыдал, ломал себе руки. И у меня полились слезы. Когда же оттащили его насильно, потому что он не внимал словам, один из бывших при этом сказал мне: «Это убийца твой; если видишь еще Божий свет, то потому, что ты под Божьим покровом. Добровольно приходит к тебе этот мучитель своей совести, не благомысленный убийца, но благородный обвинитель себя самого, и приносит слезы в цену за кровь». Так говорил он; меня тронули слова сии, и я произнес такое разрешение несчастному: «Да спасет тебя Бог! А мне, спасенному, не важно уже показать себя милостивым к убийце. Тебя дерзость сделала моим. Смотри же, не посрами меня и Бога». Так сказал я ему. И как ничто прекрасное не остается тайным, город вдруг смягчается, как железо в огне.
А в рассуждении прославляемых богатств, какими повелители целой вселенной обогащали храмы во все времена, и тех драгоценностей, и отовсюду собираемых доходов, в которых не нашел я никакого отчета ни по записям прежних настоятелей, ни у сокровищехранителей, у которых все это было на руках, если не стал я входить в разыскания, и для проверки, как советовали мне иные, и к чему даже принуждали, не принял никого стороннего, что послужило бы к оскорблению таинства; то как думаешь о сем? Пусть отчет дают в том, что у кого было, а не в том, что следовало кому получить. Кто пристрастен к богатству, тот порицает и этот мой поступок; а кто выше этой страсти, тот весьма его одобрит. Если во всяком случае худа ненасытность, то еще хуже — быть ненасытным духовному. Если бы все так рассуждали о деньгах, то никогда бы не было такого беспорядка в Церквах. Но входить в такие разыскания не имею намерения, говорю же единственно о том, что относится к священнослужению и приближает к Богу.
Противниками распускаем был и тот слух, что не достает у меня народа для наполнения и одних притворов; так прежде разделен был народ, когда мы были скудны; так презирал всякий меня, у которого теперь полный храм, даже полные храмы! И это было предметом моих попечений; не говорю уже о том, что я заботился о нищих, о монахах, о девах, служащих в храме, о странниках, о прохожих, об узниках, о псалмопениях, о всенощных слезах, о мужах и женах, упражняющихся в делах честных, и обо всем, что веселит Самого Бога, когда совершается благочинно.
Но не успокаивается губительная зависть, которую все уязвляет или явно, или тайно. Моя победа делается для меня началом бедствий. Для утверждения благочестивого престола собрались все настоятели народные, сколько их ни было на Востоке, кроме Египта, до самого нового Рима, не знаю какими-то Божиими вещаниями подвигнутые из внутренних глубин суши и моря. Председателем у них был муж весьма благочестивый, простой и нехитрый нравом; он весь был в Боге; светлый взор его, внушая уважение, обуздывал дерзость, и взирающим открывал в нем возделанную Духом ниву. В этом изображении кто не узнает настоятеля Церкви Антиохийской, который действительно был таков, как именовался, и чье имя вполне соответствовало его качествам, потому что и имя и нравы его медоносны! Он много пострадал за Духа Божьего, светлыми подвигами возделывая в себе духовные дарования, хотя и был недолго водим чуждой рукой.
Эти-то настоятели утверждают меня на досточестном престоле, сколько ни вопил я и ни жаловался на сие. По крайней мере, утверждают не совершенно против воли, чему одна только была причина, — будь в этом моим свидетелем Слово! Какая же это причина? Скрывать истину было бы непозволительно. Кто чего желает, тот слепо этого надеется. Когда же дух кипит, тогда все кажется удобным. В таких случаях и я, подобно всякому другому, бываю высокоумен. Поэтому в мечтаниях суетного сердца предполагал я, что как скоро приобрету могущество этого престола, поскольку видимость придаст много веса, тотчас приведу в согласие отдалившихся, к несчастию, друг от друга, подобно управляющему певчих, который, став в середине двух хоров, и одному предписывая закон той, а другому — другой рукой, делает из них один хор.
И не верх ли это бедствия? Не достойно ли это обильных слез, сильных рыданий и терзаний, каким не предавался никто ни из древних, ни из новейших ни в одном горестном событии, как ни много со многими встречалось несчастий, не исключая и то, известное всякому рассеяние Израиля, развеянного христоубийственной ненавистью? Эти председатели и учителя народов, податели Духа, с высоты престолов сияющие спасительным учением и непрестанно среди Церквей широковещательным гласом проповедующие всем мир, с таким огорчением восставали друг на друга, что, с грозными восклицаниями собирая себе пособников, обвиняя других, сами подвергаясь обвинениям, предаваясь сильным движениям, перебегая с места на место, расхищая, что только удавалось захватить прежде других, в страсти к любоначалию и единоночалию (как и какими словами опишу это?) расторгли уже (как сказал я в начале этого слова) целую вселенную. Их споры, по-видимому, больше отделяют Запад от Востока, нежели разность местности и климатов. Последние, если не в крайних, то в средних своих состояниях, имеют некоторое единение. Но нет уже ничего связующего этих разделившихся между собой, не из благочестия, выставляемого в предлог ненавистью, готовой ко лжи, но из-за спора о престолах. О ком говорю это? Неужели об епископах? Не столько об епископах, потому что достаточно знаю обоих, сколько о тех, которые некстати стоят за того и другого, раздувают пламень и без того разгоревшийся, из дела друзей прекрасно извлекают собственные плоды, если только действительно это прекрасно, а не крайне худо!
Из сих бедствий и я приобрел нечто на свою долю. Когда предстоятель Антиохийской Церкви, которого восхвалял я недавно, исполненный и измеряемых и неизмеряемых лет, после многих (как слышно) увещеваний о примирении, какие и прежде, по рассказам, делал он друзьям своим, отошел отсюда в ангельский лик, а потом при чудном сопровождении и стечении города, особенно тогда, как сказывали, опечаленного, перенесен в собственную свою Церковь, как прекрасное сокровище для знавших его; тогда у нас предлагается на совещание вопрос, не требовавший совещаний. Его предложили люди мятежные и злонамеренные, имевшие в виду какого-нибудь первостоятеля противопоставить тому, который теперь один оставался на престоле. Много было наговорено и с той и с другой стороны, многое предложено с целью примирения, а многое послужило к увеличению зла. Тогда и я с своей стороны сделал предложения, какие признавал лучшими и более подходящими для прекращения бедствий.
«Мне кажется, друзья, — говорил я, — что не все вы равно постигаете дело и хотите, чтобы слово мое касалось не того именно, о чем надлежит теперь рассуждать, но как можно далее уклонилось от необходимого вопроса. У вас идет рассуждение об одном городе, и это для того, чтоб произвести теперь еще больше споров. Вот цель, которой стараетесь достигнуть, и для которой требуете помощи и моей руки. А у меня слово о деле гораздо более важном и общем. Видите великий круг земли, запечатленной потоками драгоценной крови Бога, Который пострадал в образе человека и Себя Самого предал в искупительную цену, видите круг земли, освященной и другими многими вторичными жертвами. Он то приводится в колебание двумя (скажу так) ангелами, но и они (выговорю сие со скорбью) не достойны такой чести, а, напротив, поскольку они ангелы, тем паче достойны не того, чтоб из-за них ссориться и поступать еще хуже, если только лучшее и достойно лучшего. Пока находился еще в живых божественный епископ, и оставалось неизвестным, примут ли его когда-нибудь епископы западные, ранее раздраженные против него, извинительно еще было несколько и оскорбить в меру этих (как говорят) защитников законов; потому что, как кротость этого мужа служила некоторым врачеванием против гнева, так неведение весьма много придавало дерзновения. Теперь же, когда бури уже нет, и Бог даровал тишину Своей Церкви, теперь что, по словам моим, нужно? Примите мое предложение, предложение благоразумное, превышающее мудрость юных; потому что нам, старикам, не убедить их кипучести, которая всегда уступает верх желанию суетной славы. Престол пусть будет предоставлен во власть тому, кто владел им доселе. Что худого, если этого мужа оплакивать будем долее, чем предназначает для этого Ветхий Закон? Потом дело решит старость и общий для всего нашего рода необходимый и прекрасный предел. Он переселится, куда давно желает, предав дух свой даровавшему его Богу; а мы по единодушному согласию всего народа и мудрых епископов, при содействии Духа, дадим тогда престолу кого-нибудь другого. И это пусть будет единственным прекращением неустройств! Тогда, или, что всего важнее, приобретем себе и чуждое; ибо теперь, как вижу, чужд для нас Запад, или, что составляет вторую выгоду, многочисленные жители города, утомившись продолжительностью времени, согласятся во мнениях. Да утихнет наконец, да утихнет, говорю, эта буря, волнующая мир! Сжалимся ад теми, которые впали теперь в раскол, или близки к нему, или могут впасть впоследствии. Никто из нас да не пожелает изведать на опыте, чем это кончится, если превозможет надолго. Настал момент, когда решается или сохраниться на будущее время нашему досточтимому и священному догмату, или от раздоров пасть невозвратно. Как непрочность красок, хотя и не совсем справедливо, ставят в вину живописцу, или нравы учеников — в вину учителям, так тайноводимый, а тем паче тайноводитель, если он худ, не поругание ли таинству? Пусть победят нас в малом, чтоб самим нам одержать важнейшую победу, быть спасенными для Бога и спасти мир, к вреду нашему погубленный. Не всякая победа приносит славу. Доброе лишение лучше худого обладания. Это известно Троице; это доказывает и светлая проповедь моего дерзновения, встреченная камнями и сделавшая меня предметом зависти людей злонравных. Я говорю сегодня просто и по правоте, говорю, насколько знаю, сообразное с целью. Если же кто из злонамеренных думает, что я говорю это или из человекоугодия (потому что сам он намерен продать себя, а ныне действительно есть люди, которые, имея у себя много золота и столько же рвения, покупают голоса в пользу избираемых), или, по обычаю многих, не теряю при сем из виду собственной выгоды (потому что сам он ухищрялся, как бы укрыться в произведенном им беспорядке, или замышляет ухватить из этого нечто и себе), то да будет предоставлено решить сие конечному огню! А мне позвольте остаться без престола и вести жизнь хотя и не славную, однако же безбедную. Я пойду и успокоюсь там, где нет этих зол, потому что это гораздо лучше, чем жить с ближними, но не иметь силы и другого склонить к своему мнению и самому согласиться с другими вопреки разуму. Пусть выступит на середину тот, кто имеет виды на этот престол. А он заступит место многих и достойных и худых пастырей. Вот о чем надлежит вам рассуждать! Мое слово сказано».
Так сказал я; а они кричали каждый свое. Это было то же, что стая галок, собравшаяся в одну кучу, буйная толпа молодых людей, общая мастерская, вихрь, клубом поднимающий пыль, бушевание ветров. Вступать в совещание с такими людьми не пожелал бы никто из имеющих страх Божий и уважение к епископскому престолу. Они походили на ос, которые мечутся туда и сюда и вдруг всякому бросаются прямо в лицо. Но и степенное собрание старцев, вместо того, чтоб вразумить юных, им же последовало. И смотри, какое похвальное рассуждение! Надобно, говорят, чтобы наши дела текли вместе с солнцем, там воспринимая начало, откуда воссиял нам Бог под плотской завесой. Что же? Мы научены не круговращения чествовать, но признавать, что Христова плоть есть начало всего нашего рода. А если здесь положено начало, то потому, может быть, как скажет иной, что здесь более дерзости, и следовательно, здесь удобнее было Христу умереть, следствием же смерти было воскресение, а следствием воскресения — спасение. Державшиеся таких мыслей не должны ли были, как сказал я, уступить хорошо знавшим дело? А из этого видно, как высокоумны они и во всем прочем. Но каково и то, что прекрасный и сладкий источник древней веры, которая досточтимое естество Троицы сочетала воедино и была некогда преподана в Никее, этот, говорю, источник веры, как видел я, жалким образом возмущен был солеными потоками учений, какие распространяли люди сомнительной веры, которые, держась середины, принимают всякое мнение, какое только угодно властителю? И это было бы всего утешительнее, если бы они действительно держались середины, а не явно передавались к противной стороне, эти епископы, ныне только научившиеся знать Бога, вчера учителя, а ныне ученики, сперва тайноводители, а потом тайноводимые, ведущие к совершенству людей, и одновременно, не знаю почему, оглашающие собственные свои пороки, и оглашающие без слез. Не странное ли дело — без слез исповедовать свои немощи? Таковы эти люди, потому что все, говорят они, раболепствует перед временем. Не всего ли приятнее шутя приобретать то, чего во многих случаях нельзя приобрести трудом, что не снискивается и другими средствами, даже не покупается? А мы как-то чрезмерно человеколюбивы. Поставили перед алтарями проповедническую кафедру и всем вопием: «Входи сюда, кто хочет, хотя бы два и три раза переменивший веру! Настало время торжища. Никто не уходил без прибыли. Время всего изменчивее: может быть, кость ляжет другой стороной, тебе не удалось тогда, мечи снова. Неблагоразумное дело — привязаться к одной вере, когда мы знаем, что путей жизни много». Что же выходит из этого? Тот многосоставный кумир, который издревле являлся во сие, — золото, потом серебро, медь, железо, потом попираемый ногами черепок. Боюсь, чтоб всего этого не сокрушил камень. И моавитянам и аммонитянам, которым в древности не позволялось входить в Церковь, ныне открыт в нее вход.
Но скажи: не сам ли ты хвалил это прежде? Да и кто имел некогда силу на Соборах? Правда, что были Соборы, под чьим бы председательством они тогда ни были (повременю выговорить то, что приводит меня в стыд); но на них имели силу все, или, что то же самое, никто не имел силы, потому что многоначалие — тоже безначалие. А надо мной, к счастью, одерживала верх болезнь, которая нередко и подолгу держал а меня безвыходно дома. У меня перед глазами было одно — переселение из этой жизни, которое освобождало меня от всех бед. Поэтому, что представилось, то пусть и будет законом. Правда, что были на Соборе люди, которые насильно и с трудом, потому что было у них столько дерзновения, вошли в собрание, но им извинением служит неведение зла, они уловлены были двусмысленностью учений, проповедуемое открыто казалось им благочестивым, как порождение, вовсе не походившее на своих родителей. Но этот многочисленный сброд христопродавцев только тогда допущу на Собор, когда и грязь станут примешивать к благоуханию чистого мирра, потому что худое сообщается легче, нежели доброе. Им не понравился вводящий новых учений (так дерзкие называют благоразумных); но и они не понравились благоразумному. И вот Лот и патриарх Авраам идут, один в ту, а другой в противную сторону, чтоб не стесняться множеством своих имуществ. Нужно ли говорить, сколько раз и какими словами искушали вы, любезнейшие, эту седину, то предлагая мне первенство, то, как искренние друзья, у искреннего друга Григория (увы, точно искренние, но в единодушии для худого) прося чего-нибудь, а именно содействия вам во всем? Как же во всем? Кому же пришла такая мысль, что склонит меня к чему-нибудь народная толпа, а не Божье Слово? Скорее реки потекут вверх и огонь примет направление противоположное обычному своему стремлению, нежели я изменю чему-либо в моем спасении.
С этого времени нога моя избегала ваших собраний; и это делалось явно, потому что переменил я дом, спасаясь из глубин Церкви, устраняясь от худых бесед и собраний. Впрочем, сколько сожалели о сем приверженные ко мне, особенно народ, не говорю уже о всех! В громких восклицаниях умоляли они, воздевая руки к Богу, заклиная, оплакивая меня, как уже умершего. Сколько терзаний! Сколько слез! Как и чьему сердцу можно было вынести сие? «И ты оставляешь нас, твой, как называл ты, колос, некогда тощий, а теперь уже налившийся и готовый к жатве. Оставляешь народ, недавно присоединенный к церкви, оставляешь тех, из которых одни стоят у дверей твоих и ждут, когда они будут открыты, другие введены уже тобой внутрь дома, а иные сами уловляют посторонних. И кому оставляешь? Кто воспитает твое рождение? Уважь труды свои, которыми изнурял себя, и остаток дыхания своего отдай нам и Богу. Пусть этот храм препроводит тебя из этой жизни!»
Таковы были удары, однако же я укрепился. Еще недолго, и вот Бог подает избавление. Ибо вдруг прибыли приглашенные содействовать утверждению мира; прибыли египетские и македонские делатели Божьих законов и таинств. Но они повеяли на меня чем-то западным и суровым. Против них выступил сонм высокомудрствующих с Востока. Те и другие сошлись между собой (скажу нечто в подражание трагикам), как вепри, остря друг на друга свирепые зубы и кося огненными очами. Коснувшись же многих вопросов, при чем руководились более раздражением, нежели разумом, и в моем деле усмотрели они нечто весьма горькое, когда стали перебирать законы давно уже не действующие, от которых всего более и явным образом я был свободен, и делали это не из вражды ко мне, не из желания скорее увидеть престол свободным для других, нет! Но, как, не скрываясь, уверяли меня в тайных со мной беседах, чтобы привести в затруднение возводивших меня на престол, находя для себя несносной их наглость, которую те проявляли и прежде и в новых делах. А я, сокрушенный бедствиями и болезнью, как связанный конь, не переставал между тем прядать мысленно ногами, жаловался на порабощение и стеснительность уз, изъявлял желание увидеть свои пажити и эту мою пустыню. Когда же коснулись того, о чем сказал я, тотчас разорвал я узы и (хотя никогда, как очевидно, не уверяю в этом людей, зараженных любоначалием, однако ж сие справедливо) я с радостью ухватился за такой предлог.
Выбрав время, я вышел на середину и сказал следующее: «Вы, которых собрал Бог для совещания о делах богоугодных, вопрос обо мне почитайте второстепенным. Чем ни кончится мое дело, хотя осуждают меня напрасно, это не заслуживает внимания такого Собора. Устремите мысли свои к тому, что важнее, соединитесь, скрепите, наконец, взаимные узы любви. Долго ли будут смеяться над нами, как над людьми неукротимыми, которые научились одному только — дышать ссорами? Подайте с усердием друг другу руку общения. А я буду пророком Ионой, и хотя невиновен в буре, жертвую собой для спасения корабля. Возьмите и бросьте меня по жребию. Какой-нибудь гостеприимный кит в морских глубинах даст мне убежище. А вы с этой минуты положите начало своему единомыслию, потом простирайтесь и к прочему. Пусть место сие назовется местом пространства (Быт. 26, 22). Это и для меня обратится в славу. А если на мне остановитесь, то это будет для меня бесчестием. Даю закон стоять за законы. Держитесь такого образа мыслей, и ничто для вас не будет трудно. Я не радовался, когда восходил на престол, и теперь схожу с него добровольно. К тому убеждает меня и телесное мое состояние. Один за мной долг — смерть; все отдано Богу. Но забота моя единственно о Тебе, моя Троица! О, если б иметь Тебе защитником какой-нибудь язык благообученный, по крайней мере исполненный свободы и рвения! Прощайте и воспоминайте о трудах моих!»
Так сказал я; они уклонялись от решительного слова, а я оставил собрание и с радостью и с каким-то унынием. С радостью, что несколько прекратятся труды для меня, со скорбью, потому что не знал, что будет с народом, да и кто не сокрушается о сиротеющих детях? Таковы были мои чувства; известно же только им самим и Богу, не скрывали ли в себе чего-либо большего, кроме выказываемого, эти подводные утесы, эти засады в морских глубинах, эта гибель кораблей. Иные говорят и так, ноя смолчу. У меня нет времени распознавать хитросплетения злобы. Я упражняюсь в приобретении простоты сердечной, от которой зависит спасение. А спастись — единственное мое попечение. Впрочем, знаю, и знаю более, чем было бы нужно, что Собор тотчас почтил меня беспрекословным согласием. Так отечество вознаграждает друзей!
Так было у меня с ними; а что же с Государем? Кланялся ли я, изгибался ли, припадал ли к его руке? Вымолвил ли перед ним какое-либо просительное слово? Засылал ли ходатаем кого-нибудь другого из друзей, наиболее сильных при дворе и особенно ко мне расположенных? Сыпал ли золото, прибегал ли к помощи этого сильного властелина, домогаясь того, чтоб не пасть с престола? Такие меры предоставляю другим людям, слишком гибким. А я, как только мог, пришел к порфироносцу, и в присутствии многих наблюдавших за тем, что буду говорить, сказал: «И я, щедродаровитый царь, прошу у твоего всесилия некоторой милости; прошу у тебя не золота, не разноцветного мрамора, не покровов для таинственной трапезы, прошу не о том, чтоб родные мои получили высокие чины или удостоились служить при твоей особе; просить об этом свойственно тем, которые домогаются немногого; а я считаю себя стоящим и более важного. Даруй мне одно: дозволь несколько уступить зависти. Желаю чтить престолы, но только издали. Я изнемог, видя что меня ненавидят все, даже друзья, потому что не могу обращать взоров ни на что, кроме Бога. У них требуй вожделенного согласия; если не из страха Божия, и не из страха наказания, то, по крайней мере, из угождения тебе пусть сложат они оружие. Воздвигни себе победный памятник в этой бескровной битве, как воздвиг уже, сокрушив необузданную дерзость варваров. Требуй и этой (указал я на седину и одновременно на следы пота, пролитого мной для Бога), она не отказывается терпеть для пользы мира. Тебе известно, что ты возвел меня на престол против моей воли». Самодержец рукоплескал, когда я говорил сие, рукоплескали и другие. И я получаю просимое, правда, как говорят, с трудом, однако же получаю.
Что еще после этого заботит меня? Стараюсь убедить всех, чтоб приняли это равнодушно и из любви ко мне, и из раздражения против дурного поступка, нимало не задумывали какого-либо сопротивления. Я употреблял ласки, похвалы, рукоплескал людям злонамеренным; так действовал на служителей алтаря, на посторонних, на вождей стада, на тех, которые издавна принадлежали к Церкви и которые присоединились к ней недавно и не могли перенести, что лишают их пастыря; так действовал на епископов, которых крайне сие поразило, ибо многие, как только узнали о решении Собора, поспешно потекли вон, как стрелы молний, затыкали себе уши, всплескивали руками, не хотели даже и видеть, чтобы другой возведен был на мой престол.
Конец слову. Вот я, дышащий мертвец, вот я, побежденный и вместе с тем (не чудо ли?) увенчанный, взамен престола и пустой пышности стяжавший себе Бога и божественных друзей! Оскорбляйте меня, благодушествуйте, скачите, мудрецы, сложите песнь о моих несчастьях, пойте ее в собраниях, на пирах и в храмах, провозглашайте свою победу, как петухи, вытянувшись и высоко подняв голову, ударяйте локтями себе в бока среди безумцев! Один захотел, и все вы одержали победу. А если сам я хотел этого, то какая зависть — лишать меня и этой славы, хвастаясь, что свели с престола силой! Если же я не хотел, устыдитесь сделанного худо, вы, которые вчера возвели меня на престол, а ныне изгнали.
Что ж буду делать, избежав сего? Стану с ангелами. Какова ни будет моя жизнь, никто не причинит ей вреда, но никто не принесет и пользы. Сосредоточусь в Боге. А речи других обо мне пусть разносятся, как легкие ветерки. Я пресытился ими; меня часто осыпали и злоречием и чрезмерными похвалами. Одного ищу для себя — обитать вдали от злых, где мог бы единым умом искать Бога, где питала бы мою старость утешительная надежда высших благ.
Что ж принесу в дар Церквам? Слезы. К этому привел меня Бог, подвергнув жизнь мою многим превратностям.
А куда приведет она меня, поведай мне Божье Слово. Молю Тебя, чтобы привело в неколебимую обитель, где моя Троица и Ее сочетанное сияние, Троица, и неясные тени Которой приводят меня в восторг.
О себе самом и на завистников
Григория иерея и забава и рыдания. Увеселяйся, кому угодно, моими несчастьями.
У меня и безделка имеет свои украшения, и из ямбов родится новая мера. Прочти акростих и ясно увидишь.
Хотя я стар и изведал много бедствий, потому что морщины показывают опытность в делах, а опытность всего чаще производит благоразумие, однако же и моя старость в продолжение многих лет не видала такого бедствия, какое видит теперь. И это нетрудно узнать из краткого слова.
Вожди народа незаконно восстали друг против друга. Ополчась вместо орудия гневом и завистью и кипя гордостью, как свирепым огнем, они восстали, и разделилась целая вселенная. А я — человек тонкий (потому что думал о себе немало), хотя никак не мог поражать злых жезлом (вам известно, что и теперь я тоже предпочел бы всему), однако же делал то, что был в состоянии, и придерживался обоих камней, подражая краеугольному камню — Спасителю. Но, как укрощающий львов, или рассвирепевших кабанов, оскорблений не прекратил, а сам затоптан; потому что легче пострадать, нежели сделать доброе дело. Если бы стал я мучеником, то, подвергшись большим и жесточайшим страданиям, скорее всего освободился бы от двоякой опасности. Но нет возможности переносить благодушно обиду, которая такое долгое время непрестанно перед глазами. Кто не знает сего, даже и неблизкий ко мне? Если это одно у них дело, то пусть двоедушие их ко мне остановится на одном. Если сам я сошел с престола, чего же еще больше? А если свергнут против воли, чего достойны отважившиеся на это? Ныне возведен на престол, а наутро сводят меня с престола. В состоянии ли кто найти для этого хотя бы ложную причину? Осмеливаюсь сказать, Христос мой, что у меня на сердце. Они завидуют моим подвигам, тем камням, которые в меня метали. А может быть (скажу ясно), предметом их нападения является Дух, — Дух (выслушайте это), исповедуемый Богом. Еще говорю: Ты мой Бог, и в третий раз восклицаю: Дух есть Бог. Бросайте, цельте в меня камнями; вот неколебимо стою перед вами целью истины, презирая свист и слов и стрел.
У нас Отец — корень и источник Добра. От Него рожденный Свет и Слово — печать Безначального; от Него и Дух — безлетное естество. Бог — Бог мой и Бог тройственная Единица. Никто не возбранит мне говорить сие. Свидетель тому — моя Троица, что время не изменит этого слова. Пусть все колеблется, только бы не превращали у меня Бога! Равно нечестиво: одно ли что или все обесчестить. У меня есть голос, а у тебя — города и блистательные престолы. Удерживаю язык; какое прекрасное принуждение! О, если б мне светить, как светильнику, поставленному на подсвечнике! О, если б мне озарять целую вселенную!
Так теперь; а в скором времени новые престолы, законный порядок и первых и вторых престолов. Тяжелы были бы здешние неудачи, если б Бог впоследствии не оборачивал костей другой стороной. Не хочу иметь привязанности к здешним благам. Ты делай возлияния этому миру, а я приношу жертву Богу, чтобы без труда переносить неприятности. Ночь все покрывает; а день все освещает. Много потрудился я, однако же труды мои не стоят еще тех наград, какие ожидают друзей Божьих.
Исайя перепилен был пилой, но перенес сие с терпением. Трех отроков в печи приветливо принял огонь. Даниил брошен к зверям, как к друзьям. А Павел и Петр явились победоносцами в Риме. И Предтеча не жертва ли своего дерзновения? Они знают, что я умер! Но пусть знают, что я жив, хотя бы Тебе, Отец, угодно было послать мне что-нибудь еще худшее.
К завистникам
Правосудие, судьи, законы, судилища, и ты меч, заостренный для злых, и грозный день — обличитель всего, и неумирающий червь, и источники всепожирающего огня, выслушайте, выслушайте мой суд! Когда все умерло, умирает и зависть, потому что борьба бывает с противоборствующим; а что не стоит на дороге и не противится, тому без зависти оказывают честь. Но я и умер, и терплю от зависти, хотя и перенес в жизни борьбу всякого рода. Чем докажу это, какими свидетельствами? Все вопиют, хотя и закрою уста свои. О, если бы несчастье мое осталось негласным!
О, если бы мог я не осквернить языка, выговаривая словом (что из всего худого есть худшее) и самое имя! Зверь, исполненный яда, опасная и ужасная кладовая зависти, позорный столб, сокращенно представляющий всякое ужасное зло. Кому не надлежало бы приближаться к спасительным дверям, тот предпочтен моим тайнодействиям, и труд этой власяницы поставлен выше метаний в меня камнями и моих очищений. Увы! Кто из мудрых похвалит сие? О, ты, Который проникаешь в тайники моего сердца, всем располагаешь и все ведешь к другой жизни! Они поставили меня ниже худых! Неужели и там будут первенствовать злые? Они худую помощь оказывают друг другу, одно имея в виду — безопасность своих престолов. О, если б иметь мне часть, какой я достоин! Но ежели нет мне доли здесь, Ты, Христос, часть моя, и лучше Тебя иметь, нежели все то, что есть у всех. Ты единственное твердое и свободное обретение, которого не лишит меня никакая зависть.
О различиях в жизни и против лже-иереев
Тот совершенный живописец, кто чертит на картинах верные и живые изображения, а не тот, кто, намешав понапрасну много красок, хотя и доброцветных, представляет на картине написанный луг. И корабль мореходный хвалю не за то, что блистает излишними украшениями и расцвеченной кормой, но за то, что рука корабельного строителя крепко соединила его гвоздями, надежным и смелым пустила по волнам. И войско должно быть храбро, а не красиво; и в доме хорошая отделка — уже второе достоинство после прочности. Так и жизнь человеческая, или божественна, когда страх ведет человека ко Христу, делает его чуждым сетей греха, постоянным, неразвлеченным и беспечальным, или весьма порочна и внутренне бессильна, хотя по наружности недолго имеет такую же силу, какую замечаем в умоисступленных, у которых все кружится, потому что мысль идет кругом.
Так неодинаково и сердце молящихся великославному Христу. Один — всегдашний слуга человеческого могущества, смотря по обстоятельствам, как трость, колеблемая ветром, клонится туда и сюда, и дает не исцеление, но образец всякого порока. Другой трепетными и благоговейными руками возносит дар благодарения Христовой плоти и великим страданиям, какие понес на земле Бог в избавление наше от первородных недугов. Он живет для единого Христа, Им утешается, для Него, возносясь отсюда, отрешает сердце от земного, и из людей одним добрым покоряет мысль; злым же противится, как твердый камень алмаз. Он не заботится о богатстве, о великих престолах, о человеческой славе, пресмыкающейся долу. И, нося на себе кожу могучего царственного льва, не скрывает под нею раболепства лисицы, чтоб быть трупоедом, хитрецом, злодеем, перекидываться во все виды порока. Напротив, непрестанно обогащая ум чистыми представлениями, касается даже небесной Троицы, утвердил Ее образ в своем сердце, созерцая единую Славу в трех Добротах, а на конец, чистыми жертвами приготовляя народ богоподобный, приносит бескровную сердечную жертву.
В числе таких молящихся желал быть и я, не скрой этого, потому что нога моя стояла уже внутри преддверия. Но как только увидел я дела непотребные и заботливо обдуманный обман, отступил назад и вне поставил свою ногу. Правда, что много понес я огорчений и среди других неправоверных, у которых и теперь еще отдаются звуки моего голоса. Мне — камни; а им — новоутвержденное Божество Троицы — вот дары, какие принесли мы друг другу! Но если и уступал я, то нигде не оставлял слова не утвержденным, куда только ни заносили меня наши волнения. Теперь я низложен; наступай, наступай на меня, злобная зависть! Или, может быть, остановлю еще тебя, хотя скроюсь в крайних пределах земли, буду заключен в мрачной утробе морского зверя-кита, как некогда было с Ионой. Пусть тело в утробе, но ум, сколько бы ни преграждали ему пути, с неудержимым стремлением пойдет куда желал. Вот единственное достояние добрых — свобода, неудержимость, неодолимость, ум, воспаривший ко Христу.
Григорий уже не сотрапезник земного царя, как прежде, не станет делать и малых угождений своему мешку (телу), не будет, потупленный и безмолвный, возлежать среди пирующих, с трудом переводя дыхание и пресыщаясь, как раб. Судья не посадит меня или рядом с собой, чтобы почтить, или ниже себя, чтобы положить меру моему духу. Не буду целовать окровавленных рук или ласкать подбородок, чтобы добиться небольшой милости. Не побегу с многолюдной свитой на священный, или именинный, или похоронный, или свадебный обед, чтобы все предать расхищению, иное истребив собственными зубами, а иное предоставив своим провожатым — этим хищническим рукам Бриарея, чтобы поздно вечером отвести нагруженный корабль, одушевленный гроб, то есть с трудом привлечь опять домой болезненное чрево, но едва переводя дыхание от пресыщения, и еще не избавившись от прежней тягости, спешить на другой богатый пир. Нет, нет, не буду говорить приятного слуху, председательствуя в священных местах или один, или в совокупном собрании многих; не отвергну глаголов Духа из заботливости снискать любовь у народа; не стану утешаться рукоплесканиями, ликовать на зрелищах; не буду, подобно состязающимся на ристалищах в ловкости и изворотливости, или обгоняющим друг друга на колесницах, носиться по стремнинам словесных состязаний, и притом не для того, чтобы истребить гнев, охладить бешенство распаленного тела, узами слова связать руку, которая с неистовством простирается ко всему чужому, изгнать из сердца ложную славу, поучениями своими низложить на землю кичащуюся гордыню, источниками слез вызвать слезы, но для того, чтобы вкусить одну жестокую отраву, которая причинит несомненную смерть, удовлетворить страсти, гоняться за славой. Не буду заседать в собраниях гусей или журавлей, которые дерутся между собой без всякой причины, где раздор, где смятение, а прежде всего, собран в одно место весь тайный стыд враждующих.
Вот причины, по которым рядом с низкими сижу я — такой врач страстей, который сам не болен. Ибо моей седине не подобает забавляться по-детски, и против своего обычая услуживать из-за престолов, препираясь из-за которых, другие делятся на скопища и незаконно рассекают целый мир. Увы! Увы! Как велики наши скорби!
Владей всем этим тот, кому угодно и кто хитер. А я бестрепетно буду исполняться Христом. Если же худо покинуть бразды богомудрого народа, то да падет сие на голову тех, которые сами свергли их с себя, чтобы, подобно быстрому коню, не терпящему узды, неистово нестись по стремнинам и утесам. У меня одно желание, чтобы они имели попечение о всем богоугодном. Если же заботятся о худом, молю Бога поставить слух мой вдали от них.
К епископам
Приносящие бескровные жертвы иереи, достославные приставники душ, вы, которые на руках своих носите создание великого Бога, приводите человеков в преимущественное единение с Богом, вы—основания мира, свет жизни, опора слова, тайноводители в жизнь светлую и нескончаемую, христоносцы, вы, которые восседаете на знаменитых престолах, превознесены, восхищаетесь благолепными зрелищами, выходите на позорище, становитесь на деревянные ходули, вы, которые под чужими личинами слабо отверзаете уста, а в делах внутреннего благочестия не отличаетесь от прочих, шутите, если угодно, и над тем, над чем вы шутите не прилично, говорите с важностью о том, что делаете слишком легкомысленно! А я, хотя все вы единодушно почитаете меня человеком худым и несносным, далеко гоните от своего сонма, поражая тучами стрел и явно и тайно (последнее более вам нравится), а я скажу, что побуждает меня и что внушает мне сказать сердце. Хотя не охотно; однако же изрину из сердца слово, как струю которая, будучи гонима вон сильным ветром, и пробегая по подземным расселинам, производит глухой шум, и где только может прорваться из земли, расторгнув узы, выливается из жерла. То же теперь и со мною: не могу удержать в себе желчи. Но снесите великодушно, если скажу какое и колкое слово—плод моей горести. И то врачуете от скорби, если и воздуху передашь слово.
Было время, что сие великое тело Христово, сия досточестная слава Царя—народ царствующий на целой земле был народом совершенным). Ныне опять колеблется сие Божье стяжание, подобно волне многошумного моря, или дереву, потрясаемому порывистыми ветрами. Это тот народ, для которого Бог снисшел с небесного престола, истощив Свою славу в смертной утробе, вступил в общенье с человеками во едино сочетанный Бог и человек, в великую цену искупления предал на страдания Свое тело, и для избавления нас от греха излаял Божественную кровь. Это народ, за который принесены многие другие жертвы именно те, который впоследствии сеяли всем слово, от жестокой руки прияли сладостную смерть, чтобы почтить и словом Бога-Слово и кровно—кровь. Кто же беспокоит сие тело? Откуда у меня столько скорбей? Почему единопасущийся вепрь повредил мою ниву? Почему померкшая луна затмила такую славу?
Неистовый, злотворный враг ненавидит человека с тех пор, как первого Адама изверг из рая, и чрез вредоносный плод лишил его бессмертной жизни. Он не переставал приводить людей в изнеможение многократными и сильными потрясениями; однако же, сколько ни желал, не мог своими ухищрениями повергнуть весь род наш пред собою на колена. Искра слова, как огненный столп, со славою протекла всю землю. Гонители еще более утвердили тех, для которых венценосные мученики стали общим союзом. И вот враг изобрел новую, действительную хитрость: видя могущественное воинство, посеял гибельную вражду между вождями. Ибо с падением полководца все воинство преклоняется долу. И мореходный корабль, как скоро лишен кормчего, опрокидывается губительным ветром, или сокрушается о камни. Дома, города, лики, колесницы и стада—все терпит вред от невежества ими управляющего. Говорю сие знающим наш порок, всем предстоятелям народа.
Прежде учреждены были «города убежища» для человекоубийц (Числ. 35, 11), определено было место для жертв отпущения (Лев. 16, 8—10); а в последние дни было место горести и крови (Мате. 27, 6—10)—крови Христовой, которую зломудренные, прияв худую и малую цену Неоцененного, пролили, правда, не против воли Его, но когда Сам Он восхотел, потому что был Бог неудержимый руками, однако же пролили. А ныне все, и чужие и принадлежащие к нашей ограде, знают одно место для злочестия и смерти, и это—огражденное прежде седалище мудрых, двор совершенных, возвышение для ангельских ликостояний, решетка, разделяющая два мира, мир постоянный и мир преходящий, предел между богами и однодневными тварями. Так было некогда; а что ныне, смешно то видеть. Всем отверст вход в незапертую дверь, и кажется мне, что слышу провозвестника, который стоит посреди и возглашает: „Приходите сюда все служители греха, ставшие поношением для людей, чревоугодники, утучневшие, бесстыдные, высокомерные, винопийцы, бродяги, злоречивые, одевающиеся пышно, лжецы, обидчики, скорые на лживые клятвы, снедающие народ, ненаказанно налагающие руки на чужое достояние, убийцы, обманщики, льстецы пред сильными, низкие львы над низкими, двоедушные рабы переменчивого времени, полипы, принимающие, как говорят о них, цвет камня, ими занимаемого, не давно поженившиеся, кипучие, люди с едва пробивающимся пушком на бороде, или умеющие скрывать естественный огонь, питающие в глазах воздушную любовь, потому что избегаете явной, невежды в небесном, новопросвещенные, и от того, что ваша греховность встречается с светозарным Духом, обнаруживающие свою черноту, приходите смело: для всех готов широкий престол; приходите и преклоняйте юные выи под простертые десницы: они усердно простираются ко всем, даже и не желающим! Опять дается манна—этот необычайный дождь; собирай всякий в свое недро, кто больше, а кто скуднее. Если упорно, не щадите и святого дня—благочестивого покоя; или, может быть, она и загниет в ненасытных руках. Общее всех достояние—воздух, общее достояние—земля, для всех широкое небо и все, что открывает оно взорам, для всех также дары моря для всех и престолы. Великое чудо! Саул не только не лишен благодати, но даже пророк! Никто не останавливайся вдали, земледелец ли ты, или плотник, или кожевник, или ловец зверей, или занимаешься кузнечным делом; никто не ищи себе другого божественного вождя; лучше самому властвовать, нежели покоряться властвующему. Брось из рук, кто большую секиру, кто рукоять плуга, кто мехи, кто дрова, кто щипцы, и всякий иди сюда; все толпитесь около божественной трапезы, и теснясь и тесня других. Если ты силен, гони другого, не смотря на то, что он совершен, много трудился на престоле, престарел, изможден плотью, небошествен, презритель мира, живет в Боге; мертвец между живыми и добрый священник Царя. Кто пишет картину с подлинного изображения, тот ставит сперва перед собою подлинник, и потом картина принимает на себя списываемый образ. Но кто смотрит на вас, тот пойдет противоположной стезею. И это—единственная польза от вашей испорченности". Так говорит громогласный провозвестник.
Но меня приводит в страх, что слышу о достославном Моисее, который один внутри облака видел лицом к лицу Бога, а другим велел остаться внизу горы, и очистившись, в чистой одежде, с трепетом внимать только Божию гласу; попирать же святую землю не безопасно было не только народу, но и самым скотам; ибо всех поражали отторгавшиеся от горы камни. Боюсь также участи сынов Аароновых, которые, возложив жертвенные начатки на огонь чуждый, чудным образом погибли; самое место жертвоприношенья немедленно сделалось местом их смерти, и хотя они были дети великого Аарона, однако же лишились жизни. Так жалкая гибель постигла и Илиево семейство; и дети Ильевы погибли за то, что имели продерзливый ум и на священные котлы налагали неосвященные руки; но не избежал,—да, не избежал гнева и сам Илий; неблагочинная жадность сыновей довела до погибели и сего праведника, хотя он никогда не оставлял проступка детей без укоризны. Если таких мужей и за такие грехи постиг гнев; чего должно страшиться за большие преступленья? И тот, кто тебя, царственный кивот, клонившегося к паденью, поддержал нечистою рукою, умер внезапно смертью! А Божий храм делали неприкосновенным для рук внешние ограждения стен.
Посему-то я плачу и припадаю к стопам Твоим, Царь мой Христос; да не сретит меня какая либо скорбь по удалении отсюда! Изнемог пастырь, долгое время боровшийся с губительными волками и препиравшийся с пастырями; нет уже бодрости в моих согбенных членах; едва перевожу дыханье, подавленный трудами и общим нашим бесславием. Одни из нас состязаются за священные престолы, восстают друг против друга, поражаются и поражают бесчисленными бедствиями;—это неукротимые воители, они возглашают мне мир, и хвалятся кровью. О когда бы Божье правосудие поразило их гефскою болезнью, и за седалища терпели казнь на своих «седалищах» (1 Цар. 5, 9)! Другие, разделясь на части, возмущают Восток и Запад; начав Богом, оканчивают плотью. От сих противоборников и прочие заимствуют себе имя и мятежный дух. У меня стал Богом Павел, у тебя—Петр, а у него—Аполлос. Христос же напрасно пронзен гвоздями.
По имени людей, а не по Христе, именуемся мы прославленные Его благодеяньем и кровью. До того омрачены очи наши этою страстью или к суетной славе, или к богатству, и этою страшною злорадною завистно, которая иссушает человека, и справедливо сама себя снедает скорбью! Предлогом споров у нас Троица; а истинною причиной—невероятная вражда. Всякий двоедушен;—это овца, закрывающая собою волка, это уда, коварно предлагающая рыбе горькую снедь. Таковы вожди; а недалеко отстал и народ. Всякий мудр на злое даже и без вождя. Нет никакого различенья между добром и злом, между благоразумною сединою и безрассудною юностью, между люботрудной, богобоязненной жизнью и между жизнью распутной. Один закон: тому иметь преимущество, кто всех порочнее. Да погибнете тот, кто всех порочнее. Да погибнете тот, кто первый ввел сюда людей негодных! Они хотели бы, чтобы им принадлежали и мир, и Бог, и все, что в последние дни возмерится совершенным; и чтоб добрые трудились напрасно. Вот что угодно нашим судьям, чтобы бежала отсюда всякая правда, чтобы все слилось во едино—Христос, человек, солнце, звезда, тьма, ангел добрый и денница уже не светозарная, чтоб почитались равными Петру— богоубийца Искариот и священному Солиму — злочестивая Самария, чтоб были в равной цене и золото, и серебро, и железо, в одном достоинстве жемчужина с диким камнем, и сток нечистот с чистым источником,—чтоб все смешалось между собою, и слилось вместе, как прежде, когда мир был еще первозданным веществом, которое только чреватело миром, но не пришло еще в раздельность!
Маовитянам и Аммонитянам недоступен был великий храм, потому что они огорчили доброе воинство (Второз. 23, 24). А иных причислил Иисус к водоносцам и дровосечцам за то, что употребили обман (Иис. Нав. 9, 23). Так поступлено с злыми! Колено же великого Левия удостоено чести; Левиты поставлены служителями небесной скинии; но и им распределены жертвоприношения, места и труды; руке каждого предоставлялось особое дело, всякий исполнял особую потребу внутри и вне храма. Такими законами ограждалась у них добродетель! Но мы опять назначили награды пороку. О гибель! Оплачет ли сие какой певец, искусный в сложении плачевных песней?
Остановите зло, друзья мои! Перестанем обременять себя злочестием. Да будет наконец почтен Бог святыми жертвами! И если убедил я вас, воспользуемся сим. Если же слово мое и седину мою затмевает дерзость юных, или этих ворон, которые безрассудно накликают на меня гибельную тучу; то свидетельствуюсь рукою бессмертного Бога и страшным днем, который наконец потребит огнем легкое вещество, свидетельствуюсь что я не сопрестольник, не сотрудник им, не хочу участвовать с ними ни в совете, ни в плавании, ни в пути. Но пусть идут они своим путем, а я поищу себе Ноева ковчега, чтобы спастись в нем от ужасной смерти; а потом, пребывая вдали от злых, постараюсь избежать жестокого и неизобразимого дождя, которым попален Содом. Наложив узду на блуждающий ум, собрав его внутрь, весь углубившись сам в себя, смеясь над житейскими бурями, который и лица мудрых покрывают часто грязною пылью, непрестанно напечатлевая в сердце мысли божественные, не смешивающиеся с худшим и просветленные, стремительным желанием приближаясь к свету Трисиянного Божества, приступлю к милосердному престолу бессмертного Бога, где все открыто, а еще более откроется, когда всем равным за равное возмерят весы в руках правосудного Бога.
К константинопольским иереям и к самому Константинополю
Иереи, приносящие бескровные жертвы, и служители великой Единицы в Троице! Законы! Цари, украшающиеся благочестием! Знаменитый град великого Константина, младший Рим, столько преимуществующий пред другими городами, сколько звездное небо пред землею! Взываю к вашему благочестию. Каково поступила со мною зависть? За что разлучила с священными чадами меня, который подвизался долгое время, озарял их небесными учениями, и из камня источал им поток? Какое в этом правосудие? Мой был труд, я подвергался опасности, в первый раз напечатлевая в городе благочестие; а теперь другой веселит сердце свое моими трудами, неожиданно вступив на чужой престол, на который возведен я был Богом и добрыми Божиими служителями. Вот следствия страшного недуга! Так поступили Божии служители, которые, питая друг к другу достоплачевную вражду, о Царь мой Христос! не дружелюбны ко мне; потому что я не дерзкий воитель, не держался ни той ни другой стороны, ничего не захотел предпочесть Христу. В том мой грех, что я ни в чем не прегрешал, подобно другим, и как малый корабль, не вступаю в бой с кораблем, тяжело нагруженным. За это ненавидят меня и люди легкомысленные, которые не благочестно отворяли святилище сие друзьям—угодникам времени. Но да покроется сие глубоким забвением! А я, удаляясь отсюда, буду утешаться спокойствием, столь же охотно оставляя и царский двор, и город, и священников, сколько прежде желал сего, когда Бог призывал меня и ночными видениями и ужасающими страхованиями холодного моря. Посему радуюсь, что избежал зависти, и после великой бури привязываю вервь в тихой пристани. Там чистыми представлениями ума восторгая сердце, так же буду приносить в дар и безмолвие, как прежде приносил слово. Таково слово Григория, которого воспитала Каппадокия, и который всего совлекся для Христа!
На свое удаление
- И из угодных Богу одни совершают доброе плавание, а другие, будучи не хуже первых, встречают затруднение в плавании. Кто же кроме Тебя, Слово, знает тому причины! Не превосходнее ли идти стезею крутою и негладкою, нежели путем удобным? Впрочем скажу, какая у меня об этом мысль. Лучше то и другое вместе—и идти, и идти к совершенству. А если сие не возможно; то труды предпочитаю бесславному и недоброму спасению. Конечно, многое должно возносить к Богу меня, которого утомляют и плоть и стечение дел. Что же мне делать, если не достигаю обоих желанных целей? Приуготовь себя, как можно скорее, и к небу окрыли душу драгоценную для Слова. Не оставляй при себе ничего излишнего, сбрось с себя всю тяготу суетной жизни и здешних зол. Я предстоятель таинственной трапезы; я очищаю людей, которых приношу Тебе в дар посредством бескровных и совершенных учений. О приснотекущая Светлость, Источник света! Я сам имею нужду в очищении, и потому знаю, как тяжело очищать пятна нечистоты. Заметьте сие, пастыри людей, и трепещите!
- Наконец-то я умер для зависти, соиереи! Теперь и на востоке и на западе, у врагов и у друзей, кончилась ко мне зависть Я удалился; скажите мне доброе слово; по крайней мере я всем скажу мое прощальное слово. Если на мое место найдете другого; почитайте его. Дух досточтим для меня, Его защитника. Но теперь я уже не средостение брани.
- Да проповедуется Троица, и другой кто-нибудь да примиряет людей, как должно. Я оставляю престол; но не престану вещать к Богу.
На возвращение свое из Константинова града
Пускаюсь в путь, оставив за собою великую широту жизни, волнуемую здесь и там бурными ветрами, имея при себе все, что сделал, и покинув, что меня утруждало; пускаюсь в путь, одного трепеща, а другим увеселяясь. Не покинуле я ничего приятного, ничего такого, о чем бы стал скорбеть. Хотя покорился одному я против воли, за то другому—по собственной воле.
Одно было у меня любимое стяжание, одно преимущественное богатство, одна надежда к забвению трудов, — это общее для всех сияние великой Троицы, проповедать Которую приходил я к людям именитым, для меня чужеземным. И хотя не вовсе остался я неуязвим (меня, как нечестивца, встретили камнями; за что благодаренье Тебе, Троица!); однако же проповедал я Троицу, и как круг около средоточия, всех привел в движение вещаниями благочестия. Я был еще среди поприща; но меня возвратили назад труд и болезнь; и весьма много жалуюсь на завистливого демона, который исторг у меня чистый плод моего чревоболения, только что образовавшийся, когда он находился в преддверьях жизни.
Теперь моя Троица опять среди торжище и ликостояний рассекается устами нечестивыми, и слова блуднические одерживают верх. Увы! увы! Какой Финеес, ревнитель в душе и по имени, вонзит меч рукою, карающею блуд! Или какой Моисей окажет помощь неправедно попираемым еврейским догматам, и, немедленно изгубив египетская басни, приобретет великую славу у великого народа? Кто вместит в уме своем всецелое Божество, ничего не сократив в великой Троице? Или кто рассудительным умом и крепкими доводами развеет силу сопротивных ученой? Кто защитит от стрел непреклонную веру, не изменяясь с обстоятельствами, стоя твердо при перемене властелинов, и не станете совращать ее с прямого пути, устремляясь туда и сюда, подобно току не постоянного Еврипа? Кто остановит ужасную брань преобладающих иереев, примирив между собою поборников миролюбия?
А я сильно желал сего; потому что Христос Бог, врачевство человеков, повелевает это законами Своих страданий, по которым связал Он крестом вместе и добрых и злых, и того, кто близок к Нему; почему для тех и для других составляет Он краеугольный камень, соединяя людей во едино союзом любви. Я желал сего; но те, которые враждовали на меня прежде, вменили меня ни во что, не оказали никакого внимания к моим советам. И о если бы только не вооружились они против Троицы, в Которую мечут тучи стрел!
Ты Сама, Троица, прекрати брань! Никого да не уязвит сия зловредная брань; а напротив того положи добрый конец моим трудам, дав возрастать правому о Тебе учению!
Прости, знаменитый храм Анастасии! Ты, посредством моих слов, опять воззвал к жизни умершую веру. И умирая, не забуду о тебе, но буду поставлять тебя на ряду с превосходнейшими храмами, умоляя Троицу о чадах моих.
К себе самому
Много, очень много случается перенести человеку с течением времени. Но что ни посылает правящий нашею жизнью Бог, все это сносно. Сколько бед претерпел я в чужом городе, принеся в дар слово свое, чтоб поддержать падающее учение! Похвалю, если скажут о них другие. Но и говорят уже многие, как чужие, так и любители высокоуважаемой мной веры. Ибо доселе ничто не приводило в такое колебание целую землю, как дерзновение, с каким Духа провозглашаем Богом. Сие-то, как известно, и меня подвергло неблагорасположению друзей. Но величайшее благодарение Тебе, Блаженный, за сие прекрасное бесчестие! Ибо что для человека может быть достославнее такого бесчестия? Но что, сверх ожидания, встретил я здесь, о том сам скажу друзьям, чтобы они научились равнодушно переносить нападения зависти. Прекрасное и подлинно божественное слово изрек некогда Бог, что всякий пророк кажется достойным чести только на чужой стороне; а известное чаще всего не признается достойным и чести (Марк. 6,4). То же самое, и еще большее, очевидным образом случилось теперь и со мной. Когда, оставив чужую сторону, возвратился я в отечество, и с удовольствием увидел родную землю и любезный мне народ, тотчас пришел мне на мысль ковчег, который один избежал потопления в справедливо погибшем мире, потому что и отечество мое, когда в нем уже почти оскудевало правое учение, спас древом великий отец мой, сделав его всецелым почитателем Троицы. Сей-то народ, страждущий от безначалия, подобно кораблю, который, среди глубин лишившись кормчего, обуревается волнами, хотел я спасти от величайших бед. Пусть всякий мечет в меня камнями, потому что издавна приучен я к камням! Да, я хотел извлечь его из глубины рукой кормчего, о котором знал, что он будет сильно противостоять дыханию бури, хотя и недавно принял на себя правление делами. Этого хотелось мне, но зависть, враждебная добрым, всеми мерами воспротивилась прекрасным учреждениям. Во-первых, (кто бы мог ожидать этого?) были ко мне недобры занимающее вторые степени престола, старейшины, предводители народа — это прекрасное сонмище. Иные, кого удерживал еще малый остаток стыда, люди, подобно иным хитонам, двуличные и двуцветные, внешне стояли за меня, а внутренне были ко мне худо расположены. Впрочем, я благодарен им и за то, что скрывали неразумные свои желания. Ибо явное раболепство хуже бесчестия. Другие же не тайно, но слишком явно, были ко мне неприязненны; они устыдились бы показаться ничего не значащими в своей злобе.
О вы, кланяющиеся плоти, очевидным образом презирающие Самого Бога, чтители Веелфегора, а не истинного Владыки. Где же таинственная трапеза? Рассудите справедливо. Где хлеб, где руки, которые на головы ваши привлекли Духа? Попирайте в злобе своей и самую благодать! А народ не укоряю. Ибо что удивительного, если грешат в подобных делах, имея таких настоятелей? И при мудрых вождях с трудом можно быть совершенным.
Впрочем, не этому, дети, учил я вас некогда, хотя и не долго правил чужими удилами. Не тому учил я, чтобы презирали вы законы и слова учителя. У меня доставало еще сил и это переносить терпеливо, потому что страдание всего лучше учит терпению. Но всего более изнывало мое сердце оттого, что меня обманывали мудрые, епископы народные на словах были моими друзьями и одобряли мнение, как твердое и более им угодное чем чье-либо, а к чему клонились на самом деле, не мне о том говорить. Скажу только, что я был обманут. О, проповедуемая мной Троица! О, алтари, о, метания камнями, и все труды, какие совершил я дотоле с первоначального подвижничества! Погибла вера в Бога, погибла у людей! Куда кому обратиться, чьим стать ближним? Если светильники сделались таковыми, если свет таков, то рассуди: какова тьма?
Двукратно впадаю я в обман; и подвергаясь сему, знаю это, если только и мне дано от Бога понимать нечто. Но мучимый (кому известно это, кроме Бога?) переносил я сие, подражая (если смею сказать) Божию человеколюбию. По-видимому, я один вовсе не слышу и не вижу того, что всем открыто и явно, что видит целый мир; не вижу и не слышу, только бы оставался цвет прежнего тела, теперь уже изнемогшего и приведенного в жалкий упадок! Угодно ли это Слову, научите меня вы, мудрые; а мне кажется это не только неприятным, но и крайне злым.
От сего, как в пробитую стену или как в прорвавшуюся плотину, вторгаются все сеятели новых зловредных учений. У них явились даже и новые, злочестиво написанные скрижали. Они незаконным сечением рассекают моего великого Бога, единое, всепревосходящее деля на высшее, среднее и низшее. А как рассекают моего Бога, так рассекают и великого Богочеловека, признавая Его не имеющим ума, как будто не имел ума падший Адам, или как будто боятся они, чтобы я страданиями не был спасен совершенно. Видно, надобно одной моей коже получить спасение; а все прочее во мне, как бесчестное, оставлено Богом! У них есть и это, не знаю откуда взятое, какое-то новое иудейство — бредни о тысячелетии, порождении языческого упоения и заблуждения. Они-то, как «валцы яжцы», вторгшись в доброе стадо, не имеющее пастыря, немилосердно рвут и расхищают его, к скорби моего сердца. А я, хотя принял жезл другого стада, однако же болезную, видя уничтожение отеческих трудов. Да и почему же не болезновать кому-либо, даже рассуждающему хладнокровно? Не меня же одного воспитал какой-нибудь дуб или камень!
Пусть назовут меня лжецом и злым; однако же скажу свою мысль. И сам ты, любезнеший, который теперь с надменностью смотришь на мои страдания, насколько знаю, не свободен от болезни, хотя и думаешь о себе, что стоишь безопасно и выгодно. Зыблются башни; как же не колебаться рядом стоящему дому? Содрогаются кедры; как же оставаться в безопасности сосне? Старайся отдалить битву, если не хочешь быть к ней близким. О сих словах моих воспомнит иной со временем, когда нечего будет более делать, как только терзаться напрасно.
Что худшего пошлешь еще мне, Христос мой? Будешь ли еще пережигать меня огнем? Все приму охотно, только будь ко мне милосерден. Не долгий и не гладкий путь жизни будет еще мной пройден. А каково там?.. Как бы ни было худо — все для меня хорошо, потому что там нет двоедушия, но одна простота.
О стихах своих
Видя, что в нынешний век многие пишут речью не мерною, легко сливающеюся с пера, и большую часть времени проводят в трудах, от которых нет иной пользы, кроме пустой говорливости, а притом пишут весьма самовольно, так что в заключенье всего является не меньше бредней, чем морского песку, или египетских скнипов, видя все сие, всего более восхитился я тою одною мыслью, чтобы, бросив всякое другое слово, держаться только словес богодухновенных, как и избегающему бури всего приятнее тихая пристань. Ибо если Писания представляют столько опор, то самая мудрая мысль—увлекшимся в худое в них же искать убежища от всякого суетного ученья. Да и как тебе, человек, пиша по дольним понятиям, изречь несомненное слово?
Но поелику совершенно невозможно отказаться от всякого слова, когда мир разделился на столько расколов, и всякий, в подкрепление своего уклонения от истины, прибегает к защите этих речей; то вступил я на новый путь слова, который хорош, или худ, но мне приятен, и употребил несколько трудов своих на мерную речь. У меня не было намеренья (как подумали бы многие) делом самым легким пожать пустую (как говорится) славу; хотя знаю, что мои противники такой способ писать назовут скорее человекоугодием; потому что большая часть людей и дела ближнего меряют своею мерою. Не предпочитаю также сего божественным трудам. Мой разум никогда не отпадал столько от Бога. Что же со мною сделалось? Подивитесь, может быть, этому.
Во-первых, хотел я, трудясь для других, тем самым связать мой грех, чтобы вместе и писать, и, заботясь о мере, писать не много.
Во-вторых, молодым людям, и всем, которые всего более любят словесное искусство, как бы приятное какое врачевство, хотел я дать эту привлекательность в убеждении к полезному, горечь заповедей подсластив искусством. Да и натянутая тетива требует некоторого послабления. Если тебе угодно и это, и не требуешь ничего больше; то вместо песней и игры на лире даю тебе позабавиться сими стихами, ежели захочешь иногда и позабавиться, только бы не нанес кто тебе вреда, похитив у тебя прекрасное.
В-третьих, хотя знаю, что, может быть, это и мелко, однако же подвергся я сему; не хочу, чтобы чужие имели перед нами преимущество в слове,—разумею это цветистое слово, хотя у нас красота в умозрении. Поэтому хотя, конечно, посмеялся я над вами, мудрые; однако же да будет мне оказана львиная милость.
В-четвертых, изнуряемый болезнью, находил я в стихах отраду, как престарелый лебедь, пересказывая сам себе вещанья свиряющих крыльев, — эту не плачевную, но исходную песнь.
Судите же теперь поэтому вы, ведающие внутреннее, если и сами отдаете преимущество мерной речи. Стихи мои вмещают в себе по большей части дельное и нечто игривое, но нет в них ни растянутости, ни излишества. А думаю, что нет также совершенно бесполезного; в этом, если хочешь, удостоверят тебя самые стихи. Ибо в них иное из нашего ученья, а иное из учений внешних, и это или похвала добродетелей, или осужденье пороков, или мысли, или какое-нибудь мнение, или краткие изреченья, замечательные по сочетанию речи. Если это маловажно, сделай сам что-нибудь более важное. Охуждаешь размерь стихов; и справедливо; потому что сам не наблюдаешь размера, пиша ямбами, производя на свет какие-то выродки стихов. Какой слепец узнавал видящего? Кто, не двигаясь с места, догонял бегущего? Впрочем, покупая порицаемое тобою, сам знаешь, что покупаешь. Ибо что хулишь, того сам домогаешься, и даже употребляешь самые непомерный усилия на это, то есть, писать стихи. Или когда обличаешь, тогда родится в тебе и доверенность? Для меня всего любезнее тот, кто претерпевает кораблекрушение на суше. Вы, мудрые, ухищряетесь на нечто подобное. Не явная ли это ложь; не двуречие ли? Недавно была обезьяна, а теперь стала львом. Так легко уловляетея любовь к славе!
Впрочем узнайте, что и в Писании многое писано мерною, речью, как говорят мудрые из Евреев. Не назовешь ли размером и те бряцания струн, с которыми древние пели стройно сложенные речи, чтоб приятное, как полагаю, соделать колесящею для доброго, и чрез сладкопение образовать нравы? В этом уверит тебя Саул, игрою на гуслях освобождаемый от Духа. Какой же вред видишь в том, что молодые люди чрез благопристойное наслаждение приводятся в общение с Богом? Их трудно вдруг перестроить. Пусть же будет в них некоторая благородная смесь. Но когда доброе со временем окрепнет, тогда, отняв красное слово, как подпорку у свода, соблюдем в них самое доброе. Что может быть полезнее этого? И ты ревнитель строгости, нахмуривающий брови, и самоуглубляющийся в себя, разве не подкладываешь сладостей в кушанье? За что же осуждаешь мою речь, дела ближнего измеряя своею мерою? Не сходятся между собою пределы Мидян и Фригиян; не одинаков полет у галок и орлов.